– Хороший наездник?
– Игрок, – фыркнул старый сержант. – И не такой уж хороший. Но тут полно и цивильных, сэр, – подтвердил он наблюдение «охотника с Боу-стрит», отметившего еще в портовой сутолоке, что количество куцых гражданских цилиндров едва ли не превышает тут количество киверов и широкополых матросских шляп с лентами.
– Найдутся и такие, что вам по чину. Думается, торговцы, которых тут больше, чем бобов в мешке, вас вряд ли заинтересуют, – все как-то больше дилеры, полагающие себя столичными денди в провинции. Но взять, например, мистера Толкиена с оптического телеграфа – если вы, конечно, любопытны до штабных сплетен, хоть я и не понимаю, что можно подслушать на этой мельнице.
Старик махнул запущенной бородой через эполет на замысловатую конфигурацию досок с медными блестками керосиновых фонарей, выглядывающую из-за черепичных крыш
[79], чтоб посылать сигналы в Георгиевский монастырь. – Он хоть и пионер
[80], но никогда не видел его в форме. Инженеры паровозного депо Мэртона тоже весьма образованные люди… – продолжил словоохотливый сержант подбор в общество мистера Бамбла.
Похоже, он вознамерился не пропустить ни одного интеллигента, включая милейшего гримера-гробовщика из лондонской конторы Royal Standard:
– Некоторые офицеры предпочитают предстать перед родственниками в приличном виде, если повезет остаться с головой.
И закончил подбор несколько неожиданно:
– Вот только не советую вам мистера Фэнтона. Он правительственный фотограф и наверняка колдун.
И это несмотря на то, что последние его слова едва не заглушил грохот изящного локомотива, который даже египетские ветераны Омара-паши не считали уже Шайтан-Арбой. А вот магический талант мистера Фэнтона останавливать время и запечатывать человеческую душу в стеклянной пластине, извольте – смущал просвещенные души.
Севастополь,
март 1855 года,
IV бастион
Утро погнало над руинами ложементов белесую перевязь тумана, позолоченного солнцем, холодным, как медный маятник в остановившихся часах. Часах, отмерявших ход истории во вселенной, но сломленных в суматохе ее временных и бесцеремонных гостей. По крайней мере, так казалось. Ибо красный диск все никак не мог вырваться из утренних вихрей, казавшихся продолжением ночных пороховых дымов.
По итогу сражения поле боя большей частью стало ничейной землей между второй русской дистанцией и второй французской параллелью. Землей, вновь вспаханной ядрами, засеянной костями и щедро политой человеческой кровью; землей, вновь урезанной на картах в штабах по ту и другую ее сторону.
Ложементы отстояли, но и неприятель далее оврага не отступил – даже слышны были заплутавшие в тумане протяжные команды на чужом языке, казавшиеся неакадемическим исполнением какой-то иностранной оперы, под диковатый аккомпанемент железного лязга кирок и деревянный скрип тачек и телег.
– Скоро семь, пора бы уже французу и напиться этой своей алжирской бурды… – проворчал Павел Сергеевич, зевнув в кулак со смятой белой перчаткой.
– Может, сами начнем? – вопросительно поднял седую бровь адъютант его.
– Упаси боже, – отмахнулся той же перчаткой капитан первого ранга Раймерс. – Француз еще ладно, но англичане хоть и откушали уже первого чаю ни свет ни заря, но такие любители до церемоний. Нет-с. Никакой охоты до реверансов. Пусть уж сами-с…
– Так и есть, – хмыкнув, подтвердил мичман, передавая командиру бастиона складную трубу. – Сами и пожаловали.
NOTA BENE
«Последняя галантная» война
Едва ли это можно было сравнить с подмосковным Тарутино 1812 года, где в вынужденном бездействии противостояли французская и русская армии и офицеры обеих сторон встречались на осенних лужайках погреться у русских самоваров французским вином. Свирепость позиционных схваток под Севастополем отмечали все современники, и тем не менее в минуты перемирия, необходимого для уборки тел – иначе засмердело бы всю округу, – ситуация изменялась. Стоило только воткнуть в землю штык – сцены, подобные тарутинским, были обыкновенны, да и 1812 год не вывел из моды французский язык, чему подражали и выходцы из низших сословий.
Должно быть, поэтому все исследователи и ветераны в один голос называли Восточную войну «последней галантной». Личность пленного была неприкосновенной, личность раненого врага – так же, а лютость боя полем боя же и ограничивалась.
Союзники, к слову, в течение всей войны и после нее не переставали с теплым чувством (иногда прямо-таки с восторгом) вспоминать, с какими «благородством и трогательностью, столь характерной для русских», относились те к беспомощному врагу, писал Базанкур.
Даже англичане, как, например, лейтенант Джордж Пирд, участник битвы под Альмой, отмечали: «Раненым русским англичане предлагали воду, бисквиты и даже одалживали свои трубки. Иногда, впрочем, эти любезности были предлагаемы людям, которые хоть и находились в смертных муках, но отказывались, мрачно качая головой. Это были опасные люди! (Dangerous people!)». И все-таки просвещение еще не успело размыть общечеловеческой морали, как это случилось уже в недалеком будущем.
* * *
Движение от французских позиций заметил и штабс-капитан Пустынников, глянув в сторону неприятеля поверх кружки с травяным чаем.
– А зря отказываетесь, – повторил он, отступив от канатного щита в пушечном дворике и грея пальцы на простой оловянной кружке из солдатского ранца. – При вашей болезни это народное средство было бы просто незаменимо.
Он снова предложил закопченную кружку поручику, страдальчески тискающему ладонями виски с заметно бьющимися жилками.
– Разве что на голову вылить, – простонал Соколовский, с сомнением глянул на рыжеватую бурду, отдающую полынью. – Верно лечебная?
– Не сомневайтесь, – подтвердил Илья, отхлебывая из мятой кружки с гримасой блаженства. – Бальзам. Головную боль снимает, как рука матушки.
– Что ж, пожалуй, – протянул поручик похмельно дрожащие руки.
– Угощайтесь, – отдал кружку штабс-капитан, утирая испарину на усах. – Правда, без сахара и мяты горчит, но верное средство унять кровяное биение.
– Мята, – проворчал Соколовский. – Где они вообще умудрились молодой травы нарвать, когда ее и кони еще не видали?
– А кто сказал, что молодой? – рассеянно пожал плечами Пустынников, куда более занятый происходящим внизу движением. – В том году еще матрасы набили полынью, чтобы блохи не селились. Теперь вот в ход пошло. Такая, понимаешь, каша из топора.