Мориц был слишком неопытен в любви и не понимал, что замкнулась Ясмина как раз из-за своих чувств к нему. Он, правда, догадывался, что это связано с ядовитыми словами Сильветты, которые разъедали Ясмине сердце, но самая глубокая ее тайна – тот несчастный ребенок, что прятался в ее душе, считал себя недостойным любви, – была для него недоступна. Ясмина покатила коляску прочь от рыночных ларьков, к набережной. Он шел рядом, изнемогая от желания быть к ней ближе.
– Что бы ни случилось, – тихо, но решительно сказала Ясмина, – и что бы ни говорили люди, вы никогда не должны рассказывать, кто отец Жоэль. Никогда!
Мориц глянул на Жоэль, которая улыбалась ему из коляски. Первый год ее жизни пролетел так быстро. Как лето. На пляже, по-декабрьски пустом, ветер взметал вверх песок.
– Обещаю.
– Поклянитесь.
– Клянусь.
Он возненавидел себя в тот же момент, как слова эти сорвались у него с губ. Насколько правда открывает сердца, настолько же ложь закрывает их на запор.
– Au revoir, Мори́с.
Ясмина повернула на рю де ля Пост. Мориц отстал. Теперь он понимал ее слова о темной стороне любви. Мы стремимся к свету, а нас отбрасывает назад в ночь, из которой мы пришли.
Глава 43
Зима тянулась бесконечно долго. Под штормовыми ливнями, налетавшими с серого моря, пальмы тряслись, точно мокрые кошки. Ясмина и Сильветта не покидали своих нор, как два подраненных зверя. Мориц задавался вопросом, у кого из них раньше сдадут нервы и одна примется мстить другой.
– Я лучше умру, – сказала Ясмина, – чем заговорю с ней. Простить это нельзя. И вы не должны этого делать. Если встретите ее случайно, будьте приветливы, но ваше сердце пусть молчит. Месть – это блюдо, которое готовят на огне, но подают холодным.
Мориц физически был с ней, но душа его не находилась ни тут ни там. Долгие послеобеденные часы он сидел рядом с Альбертом перед радиоприемником, погруженный в гнетущее молчание. На улице он больше не боялся, что его остановят, – одна-две мимолетные проверки документов, только и всего. Казалось, мир его уже давно забыл, все глаза были устремлены в сторону Германии, где все туже стягивалась петля. С южного берега Средиземного моря было видно, как чудовище извивается, встает на дыбы, как оно не желает издыхать. Берлин лежал в руинах. Кто мог там выжить?
Рождество тогда выдалось особенно странным. Мориц стоял на ступенях церкви Piccola Сицилии и слушал сквозь закрытые двери пение.
O sanctissima, o piissima
dulcis Virgo Maria!
[105] Та же мелодия, что и у хорала «О веселое, о блаженное, милосердное Рождество». Она влекла его внутрь, но он не смел войти, боясь, что его заметят. Его знают как еврея, чего бы ему искать в церкви? Ветер гонял по площади пыль и листву, солнце, тучи и дождь сменяли друг друга, сияющий свет и темные тени.
Mater amata, intemerata
Ora, ora pro nobis.
[106] Мориц думал о Фанни. Где она сейчас? Жива ли? Узнала бы его, если бы они встретились?
Он сел на мокрые ступени, закрыл глаза и молился, не складывая ладоней, – впервые за долгое время, немая мольба из глубины души, к любому Богу, только бы Фанни была жива. Он затерялся между мирами, и если бы он смог ее увидеть, прикоснуться к ней, вдохнуть ее, он наконец узнал бы, к какому миру принадлежит.
* * *
А в конце весны все резко закончилось. В его фильмах победа всегда сопровождалась громом литавр. Героика триумфа. А тут вдруг просто тишина. Невероятная тишина. Мертвая.
C’est fini – пестрели заголовками утренние газеты. А люди как обычно шли на работу, в школу, на рынок. Морицу, стоявшему перед кинотеатром, хотелось заорать на весь проспект де Картаж: Вы слышите? Война закончилась!
И вдруг прозвучал первый крик. Мориц не видел женщину, ее ликующий голос несся из боковой улочки. Ей ответили, от стены дома отразился эхом и третий голос, и переливчатые высокие крики вырвались на проспект. Никто ничего не организовывал, люди просто выбегали из своих домов и начинали петь. Присоединились мужчины, запели арабскую песню, прихлопывая в такт, пустились в пляс. В мгновение ока вся Piccola Сицилия обратилась в огромную свадьбу.
Мориц пробирался сквозь танцующую толпу к дому Сарфати. Мими и Ясмина стояли перед домом и пели вместе с соседями – тут были и евреи, и мусульмане, и христиане. Даже бывшие сторонники Муссолини вздохнули с облегчением: кошмар наконец-то закончился. Сегодня весь мир стал един. За исключением Германии. Как там Фанни? А ее родители? Его отец? Мориц думал и о своих товарищах, о бессмысленности их жертв. О миллионах убитых.
Ясмина схватила его за руку, вырывая из мыслей.
– Vai, su, Мори́с, танцуйте! Чего вы стоите?
На ней было легкое платье в цветочек, она накрасила губы и подвела глаза, как будто ждала, что уже сегодня объявится Виктор, улыбаясь, скинет военный китель и обнимет ее. Нежное тело, ставшее теперь таким легким, невесомым. Она действительно верила в это – ведь что бы ни происходило, ее любовь к нему осталась прежней, и лишь ее любовь решала, быть ли ему живым. И только одна трещина имелась в сердце Ясмины – мучительное сомнение, так ли сильна и его любовь.
Мориц сделал несколько шагов в танце. Он казался себе ужасно неуклюжим. Словно контуженным. Одна тень, лишенная тела. Ясмина отпустила его руку и бросилась в гущу танцующих. Из дома вышел Альберт, удивленный, заторможенный, он щурился на свет, словно крот.
– Альберт! Vieni!
[107] – Мими потянула его в круг женщин.
Он слегка спотыкался, придерживал очки, но все же танцевал, с каждым шагом стряхивая с себя скованность, которой было поражено его тело всю долгую, холодную зиму, какой была эта война, и стал на короткое время снова молодым и оживленным, почти как раньше.
– Мори́с, танцуйте! – крикнула Мими. – Разве вы не рады?
– Рад, еще как. Больше, чем вы думаете.
Мориц двигался как оглоушенный – наполовину внутри себя, наполовину в набухающем вихре радости, окруженный пением женщин и хлопками мужчин. Он не понимал, что они поют, должно быть, по-арабски; кто-то нечаянно ткнул его в бок – танцующие про него забыли, как будто он снова был невидим, у него закружилась голова, пот выступил на лбу, колени ослабели. Слишком долго он не жил.
Бормоча извинения, он ушел в дом, укрываясь от взглядов. В гостиной было прохладно. Обессилевший до самого нутра, он опустился на мягкий диван, закрыл глаза. В нем что-то задрожало, что-то судорожно сжалось, отряхнулось и высвободилось, и он тихо заплакал, но вскоре рыдания сотрясали уже все его тело, он задыхался во всхлипах. Вошел Альберт, сел рядом. Морицу было стыдно, но он не мог остановиться. Альберт молчал. Мориц почувствовал теплую ладонь у себя на плече, открыл глаза и увидел добрую улыбку Альберта. Его до времени состарившееся лицо.