– Моя мать – жидовская сучка, отец – жид-ворюга, – сказал Давид.
– Сказал! – выдохнул Олег.
– Еще два раза, тварь, – сказал я.
– Моя мать – жидовская сучка, отец – жид-ворюга, – повторил Давид.
– Все. Вали отсюда, – сказал Павлик.
– А третий раз? Для меня? – завопил Фима.
– Вали отсюда, – повторил Павлик. – Свободен.
Новенький подобрал очки, надел их, поднялся и пошел прочь. Я стал стягивать шорты, готовясь рвануть в спасительную воду.
– Постой, – сказал Павлик и шагнул ко мне. на солнце блеснула сталь «Вальтера».
Павлик вложил пистолет в мою податливую горячую ладонь.
– Стреляй. Давай! Пока не ушел далеко.
Пацаны остолбенело молчали.
– Стреляй. Че, не понял? Быстро! Быстро! Быстро! – заорал Павлик.
Я поднял руку и прицелился. Было нестерпимо жарко. Я очень люблю входить в воду стремительно, лучше всего с какого-нибудь высоченного пирса, чтобы тело, вспоров поверхность соленой морской влаги, испытало мгновенный бешеный восторг. Мама говорит, что я, когда выныриваю, всегда улыбаюсь. Я ей верю. Только когда успевает появиться улыбка, не понимаю. Под водой же улыбаться невозможно!
– Стреляй, – повторил Павлик.
Я совместил мушку с черной курчавой головой новенького и выстрелил. И еще, и еще раз.
Так хотелось купаться, что даже рука не дрожала.
Тильда
1.
Сначала мешали детские голоса в соседском бассейне, потом порезанный палец, а до этого пару дней сровнял с землей джетлаг. И вообще, я же не писатель никакой, я же никакой не писатель. И так быстро уходит лето, и не хочется боли и напрягаться, к тому же я уже не смогу ей помочь. Я уже никогда не смогу ей помочь, и никто не сможет.
Но красный бутон рододендрона на асфальтовой дорожке пасмурным утром, а до этого пятилетний мальчик-альбинос в джиме детского кэмпа – все это знаки знаки знаки, кусающие мою душу и льющие раскаленный кофе в жерло моей совести.
И наступил день. И он сегодня. И сегодня я все-таки все расскажу.
Какого цвета ее волосы? Красные. Белые. Рыжие. Русые. Пшеница. Все будет верно. Коварство красоты. Помню, мы всегда спорили о цвете ее волос, когда, не дай бог, заговаривали о ней вслух. Вслух было не принято. Мы всегда молчали о ней, и произносить вслух ее имя отваживались в крайних случаях. Я произнес ее имя всего один раз. Один-единственный раз в ту ночь, когда сделал такую глупую и наивную попытку все изменить и изменить статус-кво своего детства. Обычно же мы говорили о ней ОНА. ОНА идет. ОНА пришла. ОНА посмотрела. Будто ее имя, ее невероятное имя могло обжечь нам язык, произнеси мы его.
ТИЛЬ-ДА. Два слога. ТИИЛЬ-ДА. Беспомощная любопытная Т вползает в горло тонкой устрицей по ручейку И, не уверенная, что ей это нравится, но обратно дороги нет, пути мгновенно отрезаны клинообразным ЛЬ, который тотчас берет ее в плен, и они сливаются, и повисают, и дрожат на влажных бугорках альвеол, и покачиваются, чтобы затем обрушиться вниз в пропасть однозначного ДА. ТИЛЬДА. ТИИИЛЬ-ДА – шептали мы в горячих ночах наших спален и уносились от этого слова в поднебесную наших потолков, оставляя постыдные следы на простынях.
Боялись ли мы ее? О да. Мы все поголовно были влюблены в нее и боялись это признать. Нам было легче ударить ее, чем поцеловать, и, когда все случилось, наверное, всем нам стало легче.
Как мы безутешны в своем эгоизме и как удушающе счастливы в нем.
Какого же цвета ее волосы? Какого цвета снег? А солнце? А звезды? А платье, которое она носила? Одно и то же изо дня в день. Я уверен, у нее была их дюжина. Дюжина абсолютно одинаковых. Иначе как можно было каждый день так аккуратно носить одно и то же синее платье с идеально накрахмаленным воротничком и манжетами, оставляющими легкие бороздки на запястьях. Отутюженное и без складок, оно существовало как бы отдельно от ее тоненького высокого тела и качалось в такт ее коленкам, такое же невесомое и воздушное.
Каждый день я замираю и выпрыгиваю из настоящего. Меня, в общем-то, здесь мало. Я остался на том куске дикого пляжа, где глубокие песчаные дюны воюют с ветром, вырисовывая на шелке своих поверхностей линии горизонта. Я лежу между стеблей высокой острой травы и не боюсь, что, закрыв глаза, не замечу, как песок незаметно проваливается и топит меня в себе. Не я его добыча, его интерес. Я слишком простой и слишком прямолинейный для того, чтобы мечтать о постели со мной. А может, слишком хороший. Хорошие не опасны и потому не интересны. Хотя на допросе я внезапно обрел большую аудиторию. Весь полицейский участок и родители моих одноклассников, все они следили за мной с той стороны мира, куда, я был уверен, уже не попаду никогда. За стеклом их было не видно, но лавина ярости и ненависти ко мне носилась в воздухе диким смерчем. Удивляюсь, как не треснуло стекло. Говорят, что многие молотили по нему кулаками с воплями: «Какого черта разговаривать с этим подонком! Хватит! Немедленно на электрических стул! Убейте убейте убейте!»
Странные люди. Грустные люди. Глупые люди. Несчастные люди. Люди жестокие. И глухие.
Я нашел ее на берегу 3 мая 2018 года в 11 часов вечера.
2.
Когда наступает утро, я всегда боюсь не успеть. Потому встаю очень рано и ложусь не поздно. В тот вечер я вообще решил лечь практически сразу после ужина, но не вышло. Утка была жирной, так что я решил пройтись по берегу перед сном. К тому же я повздорил с отцом из-за того, что недостаточно усердно молился. Это была откровенная придирка. Я любил молиться. Сложенные лодочкой руки всей семьи и опущенные лица успокаивали меня. Невнятное бормотание мамы и в конце ее «аминь» и унисонный выдох объединяли нас всех неведомой тайной, и мы, сидящие за столом, родные по крови, чужие друг другу люди, на несколько минут растворялись в волшебстве того, чему не знали названия.
Я раздражал отца. Отдать должное – все раздражало отца, пожалуй, кроме тонн креветок, которых он ловил на своей обшарпанной деревянной лодке, всегда на одном месте у Черных графитовых скал. Иногда я выходил с ним и наблюдал, как бледно-розовые жирные запятые креветочьих тел водопадом валились на дно палубы. Отец не особо церемонился с жизнью и ее проявлениями, ему ничего не стоило ходить по скользкой креветочьей массе резиновыми высокими сапогами, давить ее и после сдавать все это на продажу. Интересно, думал я, когда именно до этих созданий доходит, что жизнь закончена – в момент выбрасывания из воды или когда сапог обрушивается на их так называемые головы?
Пока в тот вечер отец отчитывал меня, я молча наблюдал, как уткин жир застывает на тарелке. Просто сидел и просто слушал. Я не злился, нет, и не был агрессивен, что пытались доказать впоследствии. Я тупею, когда на меня орут. Я просто превращаюсь в кусок плоти с живыми глазами и отмороженными внутренностями. Не более. Так вот я просто слушал отца, потом встал из-за стола, сказал глухое спасибо и вышел из дома.