Моя жена в преддверии второго замужества сбросила вдовью траурную вуаль и появлялась теперь в нарядах, расцвеченных приглушенными полутонами, которые особо подчеркивали ее хрупкую, почти сказочную красоту. Она вновь применила против меня все свои прежние колдовские уловки и изящные ужимки в поведении и речи. Я знал их наперечет! Я прекрасно понимал смысл ее легких прикосновений и томных взглядов! Ей не терпелось наконец занять высокое положение жены богатого аристократа, каковым меня считали, поэтому она не возражала, когда я назначил день нашей свадьбы на масленичный четверг. В этот день розыгрыши, лицедейства, танцы, визг и вопли должны были достичь апогея. Мое самолюбие ласкала мысль о том, что в это же самое время состоится еще один превосходный маскарад.
Свадьба планировалась довольно скромной, учитывая «недавнюю скорбную утрату» моей жены, как она сама сказала с полными слез, просящими глазами. Венчание должно было пройти в капелле Святого Януария по соседству с собором. В первый раз мы венчались там же! В остававшееся до свадьбы время Нина вела себя как-то странно. Со мной она часто была робкой, а иногда почти смиренной. Я то и дело замечал, как ее большие темные глаза смотрели на меня с удивлением и беспокойством, но это быстро проходило. Время от времени на нее также находило недолгое безудержное веселье, сменявшееся мрачным молчанием и погружением в себя. Я хорошо видел, что она напряжена до последнего предела душевного волнения и раздражительности, но не задавал ей никаких вопросов. Если, думал я, она терзается воспоминаниями, то тем лучше. Если она видела или воображала, что видит, сходство между мною и ее «дорогим покойным Фабио», это меня устраивало, поскольку заставляло ее мучиться и изводить себя сомнениями.
Я приезжал на виллу и уезжал оттуда, когда мне хотелось, и на мне, как всегда, были темные очки. Джакомо больше не сверлил меня своим пристальным испытующим взглядом, поскольку после той ночи, когда Гвидо в волнении и нетерпении жестоко швырнул его на землю, бедного старика разбил паралич. Он лежал на втором этаже и не говорил ни слова. Ассунта за ним ухаживала, но моя жена уже написала его родне в Ломбардию, прося ее приехать и забрать старика домой.
– Какой прок его держать? – спросила она меня.
Верно! Какой прок оттого, чтобы дать приют бедному старику, больному, изможденному и никому не нужному? После долгих лет верной службы следует выставить его на улицу и отправить подальше! Что с того, если он умрет, голодный и всеми брошенный? Он – сломанный инструмент, дни его сочтены, так пусть умирает. Я не собирался за него просить и относительно ухода за ним составил свой план, который вскоре должен был осуществиться. Пока же Ассунта трепетно заботилась о нем, а он лежал безмолвный, обессиленный, словно годовалый младенец, и боль непонимания светилась в его погасших глазах.
В последние дни перед свершением моего возмездия произошел один случай, который больно уязвил меня и вызвал во мне бешеную злобу. Я приехал на виллу довольно рано утром и, идя по лужайке, увидел что-то темное и неподвижное на одной из ведущих к дому дорожек. Я подошел взглянуть и содрогнулся от ужаса: это был кем-то застреленный мой пес Уивис. Его голова, покрытая шелковистой черной шерстью, и передние лапы лежали в луже крови, а честные карие глаза застыли в предсмертной агонии. Пораженный и разъяренный этим зрелищем, я подозвал садовника, подстригавшего кусты.
– Кто это сделал? – спросил я.
Тот с жалостью посмотрел на окровавленные останки бедного пса и тихо ответил:
– Хозяйка приказала, синьор. Вчера собака ее укусила, а на рассвете мы ее пристрелили.
Я наклонился, чтобы погладить верного пса, и, когда прикоснулся к шелковистой шерсти, глаза мои наполнились слезами.
– Как это произошло? – хрипло спросил я. – Хозяйку поранили?
Садовник пожал плечами и вздохнул.
– Да нет же! Но он порвал кружева у нее на платье и поцарапал руку. Чуть-чуть, но этого хватило. Он больше никого не укусит, бедный пес!
Я дал ему пять франков.
– Мне нравился этот пес, – коротко сказал я. – Верный был парень. Похороните его как надо вон под тем деревом. – Я показал на росший на краю лужайки высокий кипарис. – А это вам за беспокойство.
Он посмотрел на меня с удивлением и благодарностью и пообещал выполнить мою просьбу. Еще раз с грустью погладив поникшую голову своего, возможно, самого верного друга, я торопливо зашагал к дому и встретил Нину, выходившую из утренней гостиной. На ней было изящное длинное платье, в котором мягкие лиловые оттенки смешивались с темными цветами ранних и поздних фиалок.
– Значит, Уивиса застрелили? – внезапно спросил я.
Она вздрогнула.
– О да. Разве это не грустно? Но мне пришлось это сделать. Вчера я проходила мимо его конуры, где он сидел на цепи, а он вдруг безо всякой причины на меня бросился. Глядите! – Подняв руку, она показала мне три едва заметные отметины на своей нежной коже. – Я подумала, что вы будете очень недовольны тем, что я держу опасную собаку, поэтому я решила от нее избавиться. Всегда больно убивать любимое животное, но на самом деле Уивис принадлежал моему покойному мужу, и мне кажется, он так окончательно и не пришел в себя после смерти хозяина, а теперь и Джакомо болеет…
– Понимаю! – резко ответил я, оборвав ее объяснения.
Я подумал, насколько жизнь собаки была дороже и ценнее, чем ее. Храбрый Уивис, добрый Уивис! Он сделал все, что мог, – попытался вцепиться в ее нежное тело. Его верное чутье подвигло его на грубую месть женщине, в которой он учуял врага своего хозяина. Он встретил свою судьбу и погиб, исполняя свой долг. Но вслух я больше ничего не сказал. К смерти собаки мы больше не возвращались – ни я, ни Нина. Уивис лежал в своем мшистом пристанище под ветвями кипариса, память его не пятнала никакая ложь, и его верность запечатлелась в моем сердце как нечто доброе и возвышенное, далеко превосходившее своекорыстную дружбу так называемого христианского мира.
Дни тянулись медленно. Весельчакам, с криками и смехом пытавшимся поспеть за угасавшим карнавалом, часы, несомненно, казались минутами, до краев наполненными весельем. Но мне, слышавшему лишь размеренное тиканье своих часов, отмерявших месть, и видевшему лишь их движущиеся стрелки, с каждой секундой приближавшиеся к последней судьбоносной цифре на циферблате, даже мгновения казались долгими и бесконечно томительными. Я бесцельно бродил по улицам города, чувствуя себя скорее никому не нужным чужаком, нежели известным и вызывающим зависть окружающих аристократом, чье богатство делало его центром всеобщего внимания. Буйное ликование, музыка, мелькание красок, кружившихся и метавшихся по широкой виа Толедо, вызывали у меня смятение и боль. Хотя я был привычен к бурным эксцессам карнавала, в этом году они казались мне неуместными, неприятными, бессмысленными и совершенно чуждыми.
Иногда я сбегал от городского шума и бродил по кладбищу. Там я стоял, задумчиво глядя на комья земли на свежей могиле Гвидо Феррари. Памятника на ней еще не было, но она находилась рядом с усыпальницей Романи – всего в паре метров от железной решетки, заграждавшей вход в мрачный, жуткий склеп. Меня каким-то странным образом тянуло туда, и я не раз приближался ко входу в потаенный лаз, проделанный разбойниками, желая убедиться, что там все в порядке. Все было так же, как после моего ухода, разве что кустарник стал гуще да разрослись сорняки и бурьян, делавшие вход менее заметным, а сам лаз почти непроходимым. По счастливой случайности я обзавелся ключом от склепа. Я знал, что для таких усыпальниц обычно делают два ключа: один находится у смотрителя кладбища, а другой – у тех, кому она принадлежит, и вот им-то мне и удалось завладеть.