Джулиана не только с удовольствием ее слушала, но и нередко вмешивалась в беседу. Она пододвинула кресло поближе к жениху и иногда клала голову ему на плечо, в голос хохоча, когда он негромко смеялся над остроумными замечаниями Анджелы. Теперь она выглядела спокойнее; Анджела явно хорошо играла свою роль: Роберто вроде бы не скучал. Потом он спросил:
— А у тебя остается время читать?
— Нет, не остается, — ответила Анджела. — В детстве я читала, а сейчас уже нет, учеба высосала все соки. Зато моя сестра много читает. И она тоже, она любит читать.
И подруга грациозно указала на меня, одарив нежным взглядом.
— Джаннина… — сказал Роберто.
Я сердито поправила:
— Джованна.
— Джованна, — согласился Роберто, — я тебя хорошо помню.
Я буркнула:
— Конечно, я же вылитая тетя Виттория.
— Нет, не из-за этого.
— А из-за чего?
— Сразу сказать не могу, но если всплывет в памяти, скажу.
— Не нужно.
На самом деле мне это было нужно, я не хотела, чтобы меня запомнили такой — неряшливой, уродливой, мрачной, высокомерно молчащей. Я уставилась ему прямо в глаза и, поскольку он смотрел на меня с придававшей мне сил симпатией — не со слащавой, а с доброй и чуть ироничной симпатией, — решила не отводить взгляд, проверить, сменится ли симпатия раздражением. Я, сама не догадываясь, что на такое способна, не отступала: даже хлопать ресницами казалось мне проявлением слабости.
Он продолжил расспросы тоном добродушного преподавателя — поинтересовался, почему у меня остается время читать, а у Анджелы нет: неужели мне задают меньше уроков? Я мрачно ответила, что мои учителя — дрессированные животные, что они механически ведут занятия и столь же механически задают столько заданий, что если бы мы им столько задали, они бы ни за что не справились. Но мне до заданий дела нет, я читаю, когда мне хочется, и если книга меня захватывает, читаю дни и ночи напролет, а на учебу мне наплевать. “А что ты читаешь?” — спросил он, я ответила расплывчато: “Мой дом набит книгами, раньше мне их советовал отец, но потом он ушел, так что я сама выбираю, что читать, беру то одно, то другое — научные книги, романы, все, что захочу”, — и он попросил назвать несколько книг, последнее, что я прочитала. Тогда я ответила “Евангелие” — соврав, чтобы произвести впечатление: ведь я читала его несколько месяцев назад, а теперь перешла к другому. Но я очень надеялась, что этот миг настанет, и, готовясь к нему, записала в тетрадке свои впечатления, чтобы потом изложить их Роберто. Теперь это происходило на самом деле, и я, внезапно отбросив все колебания, говорила и говорила, глядя ему прямо в лицо с наигранным спокойствием. В душе я была полна ярости, беспричинной ярости, и, что хуже всего, разозлили меня, кажется, как раз слова, написанные Марком, Матфеем, Лукой и Иоанном; злость точно заслонила все вокруг — площадь, газетный киоск, туннель метро, сверкающую зелень парка, Анджелу и Джулиану — все, кроме Роберто. Умолкнув, я наконец-то опустила глаза. У меня разболелась голова, я старалась дышать ровно, чтобы никто не заметил, что я почти задыхаюсь.
Повисло молчание. Только тут я заметила, что Анджела смотрит на меня с восхищением — я была ее подругой детства, она мной гордилась, сейчас она говорила это без слов — и это тоже придало мне сил. Джулиана же прижалась к жениху, глядя на меня с изумлением, словно я сказала что-то неприличное и она пытается остановить меня взглядом. Роберто спросил:
— Значит, по-твоему, в Евангелии рассказана плохая история?
— Да.
— Но почему?
— Концы с концами не сходятся. Иисус — сын Божий, но он творит бессмысленные чудеса, позволяет себя предать, заканчивает жизнь на кресте. И не только: он просит отца пощадить его, не посылать не смерть, но отец отказывается даже пальцем шевельнуть, не избавляет его от мучений. Почему сам Бог не спустился, чтобы принять страдание? Почему он возложил ответственность за свое неудачное творение на собственного сына? Что вообще означает исполнить волю отца: неужели только испить до дна чашу страданий?
Роберто слегка покачал головой, иронии в его взгляде не осталось.
Он сказал… но здесь я перескажу его слова кратко, я волновалась и плохо их запомнила:
— Бог — это не очень просто.
— Лучше бы ему стать попроще, если он хочет, чтобы я в нем что-нибудь поняла.
— Простой и понятный Бог — это не Бог. Он не такой, как мы. Нельзя напрямую общаться с Богом, он настолько выше нас, что ему нельзя задавать вопросы, его можно только призывать. Когда он являет себя, он это делает молча, подавая едва заметные, тихие, драгоценные знаки, которые мы называем обычными словами. Исполнять его волю означает склонить голову и обязать себя верить ему.
— У меня и так слишком много обязанностей.
В глазах у Роберто снова появилась ирония, и я с радостью поняла, что моя резкость его заинтересовала.
— Обязанность в отношении Бога стоит того. Ты любишь поэзию?
— Да.
— Ты ее читаешь?
— Если попадается.
— Поэзия складывается из слов, как и болтовня, которой мы сейчас занимаемся. Когда поэт берет наши обыденные слова и освобождает их от пустой болтовни, то оказывается, что под обыденной оболочкой скрыта удивительная сила. Бог проявляет себя похожим образом.
— Поэт — не Бог, он такой же, как мы, просто умеет писать стихи.
— Но это умение раскрывает нам глаза, поражает?
— Когда поэт хороший — да.
— Поэт удивляет тебя, дает тебе толчок?
— Ну… иногда.
— Так и Бог: он словно легонько толкает тебя в темной комнате, где ты не видишь ни пола, ни стен, ни потолка. Там не о чем рассуждать, не о чем спорить. Это вопрос веры. Если ты веришь, все получается. Если нет — нет.
— Почему я должна верить этому его толчку?
— В силу религиозного чувства.
— Не знаю, что это такое.
— Представь себе расследование, как в детективах, но только раскрыть тайну так и не удается. Религиозное чувство состоит в том, чтобы все время идти вперед, всегда вперед, стараясь разобраться в непознаваемой тайне.
— Я тебя не понимаю.
— Но тайну и невозможно понять.
— Нераскрытые тайны меня пугают. Больше всего я похожа на тех трех женщин, которые идут к месту, где погребен Иисус, и убегают, когда не обнаруживают его тела.
— Видимо, ты убегаешь от жизни, когда она становится непонятной.
— Я убегаю от жизни, когда она превращается в страдание.
— То есть ты хочешь сказать, что тебе не нравится, как все устроено?
— Я хочу сказать, что никого не следует распинать на кресте, особенно по воле его собственного отца. Это неправильно.