Постепенно она успокоилась, и я почувствовала облегчение. Теперь оставалось только найти способ спокойно уйти, вернуться к ожидавшим меня кавалерам; я надеялась, что Виттория не вспомнит про браслет.
Она действительно больше о нем не говорила, но стала настаивать, чтобы мы вместе пошли в церковь послушать выступление Роберто. Проклятье! От нее было невозможно отделаться. Она принялась расхваливать друга Тонино — видимо, после обручения с Джулианой он стал ее любимчиком. “Ты даже не представляешь, — сказала она, — какой он славный парень — умный, сдержанный. Потом мы пойдем на обед к Маргерите, и ты тоже”. Я вежливо ответила, что никак не могу, что мне надо домой — и обняла ее так, словно на самом деле любила… кто знает, может, это было правдой, я сама уже запуталась в своих чувствах. Я тихо проговорила:
— Мне пора, мама ждет, но я скоро вернусь к тебе.
Виттория сдалась:
— Ладно, я тебя провожу.
— Нет-нет, не надо.
— Провожу до остановки автобуса.
— Не надо, я знаю, где остановка.
Бесполезно, она решила идти со мной. Я понятия не имела, где находится остановка, я только надеялась, что она далеко от того места, где меня ждали Розарио и Коррадо. Однако мне показалось, что именно туда мы и направляемся, всю дорогу я твердила с тревогой: “Ладно, спасибо, дальше я сама”. Но тетя не отступалась, наоборот, чем больше я старалась от нее отделаться, тем яснее читалось у нее на лице, что она что-то подозревает. Наконец мы завернули за угол; как я и опасалась, автобусная остановка находилась на площади, где меня ждали Коррадо и Розарио — в машине с опущенным верхом их было прекрасно видно.
Виттория сразу заметила автомобиль: крашенный желтым металл сверкал на солнце.
— Ты приехала с Коррадо и с этим придурком?
— Нет.
— Поклянись.
— Клянусь.
Она оттолкнула меня, ударив в грудь, и направилась к машине, громко ругаясь на диалекте. Розарио мгновенно рванул с места. Виттория немного пробежала за ним, в бешенстве выкрикивая оскорбления, затем сняла туфлю и швырнула ее вслед автомобилю. Тот умчался, оставив Витторию, которая, вне себя от ярости, устало согнулась на обочине дороги.
— Ты врунья, — сказала она, когда, подняв туфлю, вернулась ко мне, все еще тяжело дыша.
— Нет, я клянусь.
— Сейчас я позвоню твоей матери и мы все узнаем.
— Не надо, пожалуйста! Я приехала не с ними, но маме звонить не надо.
Я рассказала ей, что поскольку мама запрещала мне с ней видеться, а мне этого очень хотелось, я наврала дома, будто еду с одноклассниками на экскурсию в Казерту. Я звучала вполне убедительно: узнав, что я обманула маму ради встречи с ней, Виттория смягчилась.
— На целый день?
— После обеда мне надо вернуться домой.
Она растерянно заглянула мне в глаза.
— Значит, отправишься со мной слушать Роберто, а потом уйдешь.
— Я боюсь опоздать.
— А я боюсь, что дам тебе по роже, если обнаружу, что ты меня обманываешь и куда-то намылилась с этой парочкой.
Я поплелась с ней, умоляя про себя: “Господи, пожалуйста, мне так не хочется идти в церковь, сделай так, чтобы Коррадо и Розарио не уехали, чтобы они меня где-нибудь подождали, избавь меня от тети, в церкви я умру со скуки”. Дорогу я уже знала: пустынные улицы, сорняки, мусор, исписанные и разрисованные стены, дома-развалюхи. Виттория обнимала меня за плечи и периодически с силой прижимала к себе. Она в основном говорила о Джулиане — Коррадо вызывал у нее беспокойство, а Джулиану и Тонино она уважала: Джулиана, мол, стала очень рассудительной. “Любовь, — сказала Виттория с трепетом, повторяя чужие слова, которые смутили и рассердили меня, — похожа на греющий душу луч света”. Я была разочарована. Наверное, мне следовало и в тетю всматриваться с тем же вниманием, с которым она просила меня вглядываться в родителей. Наверное, я бы тогда обнаружила, что за очаровавшей меня суровостью скрывалась слабая женщина, которую было легко обмануть, — внешне непробиваемая, а на самом деле беззащитная. Если Виттория на самом деле такая, подумала я разочарованно, тогда она некрасивая, как некрасиво все обыкновенное.
Всякий раз, заслышав шум автомобиля, я косилась в сторону, надеясь, что сейчас появятся Розарио и Коррадо и похитят меня, но в то же время я боялась, что тетя опять начнет орать и рассердится. Мы пришли в церковь, где было на удивление многолюдно. Я сразу подошла к кропильнице, помочила пальцы в святой воде и перекрестилась, прежде чем Виттория принудила меня это сделать. Пахло цветами и человеческим дыханием, раздавался негромкий гул; как только кто-то из детишек заговаривал громко, его шепотом успокаивали. За столом, поставленным в глубине центрального нефа, я увидела стоящего спиной к алтарю дона Джакомо: он эмоционально завершал свою речь. Казалось, он обрадовался нашему появлению и, не прерываясь, помахал нам. Я бы охотно села сзади, где никого не было, но тетя схватила меня за руку и потащила по правому нефу. Мы уселись впереди, рядом с Маргеритой, которая заняла Виттории место и которая, увидев меня, порозовела от радости. Я втиснулась между ней и Витторией: одна была полная, мягкая, другая напряженная, худая. Дон Джакомо умолк, гул усилился. В первом ряду я увидела неподвижно замершую Джулиану и — справа от нее — Тонино: широкие плечи, прямая спина. Потом священник сказал: “Иди сюда, Роберто, что ты там делаешь, садись рядом со мной” — и в церкви воцарилось странное молчание, словно у всех присутствующих одновременно перехватило дыхание.
А может, все было совсем не так, может, когда поднялся высокий и сутулый молодой человек, худой, похожий на тень, это я перестала что-либо слышать. Мне казалось, что он словно подвешен к куполу на длинной золотой цепи, которую вижу я одна и которая поддерживает его, так что он легонько покачивается, едва касаясь ботинками пола. Когда он подошел к столу и повернулся, мне почудилось, будто почти все его лицо занимают глаза — голубые-преголубые глаза на смуглом, костлявом, некрасивом лице, точно зажатом между копной непослушных волос и густой, казавшейся синей, бородой.
Мне было почти пятнадцать лет, и до этого дня никто из парней по-настоящему мне не нравился — уж точно не Коррадо и не Розарио. Но стоило мне увидеть Роберто — прежде чем он открыл рот, прежде чем его лицо вспыхнуло затаенным чувством, прежде чем он произнес хоть одно слово, — как мою грудь пронзила страшная боль и я поняла, что жизнь у меня теперь изменится, что он мне нужен, что я без него никак не смогу, что, даже не веря в Бога, я бы молилась день и ночь напролет о том, чтобы быть с ним, и что только это желание, эта надежда, эта молитва не позволили мне сейчас, тут же, упасть замертво.
Часть V
1
Дон Джакомо, усевшийся за скромный стол, не отрывал глаз от Роберто, слушал его очень внимательно, опершись щекой о ладонь. Роберто выступал стоя, повернувшись спиной к алтарю и к большому темному распятию с желтой фигурой Христа; хотя порой его слова звучали жестко, они увлекали. Я почти ничего не запомнила из того, что он сказал, возможно, потому, что в своем выступлении он опирался на культуру, которая была мне чужда, а возможно, потому, что из-за волнения я его не слышала. В голове у меня крутится немало фраз, определенно принадлежащих ему, но я не помню, когда в точности они прозвучали, путаю то, что он говорил в тот день, с тем, что он говорил позже. Впрочем, некоторые фразы наверняка были произнесены именно в то воскресенье. Например, иногда мне кажется, что в тот день в церкви он вспомнил притчу о хороших деревьях, приносящих хорошие плоды, и о плохих деревьях, которые приносят плохие плоды и которые поэтому пускают на дрова. Но чаще мне кажется, что он рассуждал о необходимости рассчитывать силы, прежде чем приступать к важному делу: к примеру, не стоит браться за строительство башни, если у тебя нет средств, чтобы сложить ее до последнего камня. А еще мне кажется, что он призывал всех быть смелыми, напомнив, что единственный способ прожить жизнь не зря — пожертвовать ею ради спасения других. Или я просто воображаю, будто он рассуждал о том, что нужно быть по-настоящему справедливыми, милосердными, верными и не оправдывать собственную несправедливость, жестокосердие и неверность, прикрываясь соблюдением правил. В общем, я и сама в точности не знаю, с тех прошло немало времени, а я все не могу разобраться. Для меня его выступление с начала и до конца было потоком чарующих звуков, лившихся из его прекрасных уст, из горла. Я глядела на его торчащий кадык так, словно за этим выступом на шее трепетало дыхание самого первого существа мужского пола, которое появилось на земле, а не одного из его бесконечных повторений, со временем наводнивших планету. Как прекрасны и страшны были его светлые глаза, выделявшиеся на смуглом лице, его длинные пальцы, блестящие губы. Лишь в одном его слове я не сомневаюсь — в тот день он часто его повторял, будто вертя в руке цветок маргаритки. Это было слово “смирение”, и я поняла, что он употребляет его в необычном значении. Роберто объяснил, что оно стерлось из-за неправильного использования, что его нужно очистить, он описывал его как иголку, которой предстоит скрепить нитью разрозненные слои нашего существования. Он говорил, что смирение означает чрезвычайную бдительность в отношении самих себя, что это нож, который постоянно ранит совесть, чтобы она не уснула.