В темноте я умирала от тревоги и страха. У меня так скручивало живот, что посреди ночи я шла в ванную, меня тошнило. Я нарочно шумела, в голове и груди теснились болезненно острые чувства, причинявшие мне глубокие страдания, я надеялась, что родители придут и помогут мне. Однако этого не происходило. Но ведь они не спали, напротив их спальни темноту прорезала полоска света. Я делала вывод, что они больше не хотят возиться со мной и потому никогда, ни за что не прервут свой тихий ночной разговор. Порой монотонный гул разбивался неожиданным всплеском — слог, короткое слово, произнесенное мамой, звучали, как скрип ножа по стеклу, голос отца раздавался отдаленным раскатом грома. Утром я видела, что они совершенно разбиты. Мы молча завтракали, не поднимая глаз, выносить это не было сил. Я молилась: “Господи, хватит, пусть что-нибудь произойдет, что угодно, хорошее или плохое — неважно. Например, я умру, это их встряхнет, они помирятся, а потом сделай так, чтобы я ожила в семье, где все снова счастливы”.
Как-то в воскресенье, во время обеда, копившаяся во мне разрушительная энергия внезапно захлестнула мою голову, развязала мне язык. Я весело сказала, показывая браслет:
— Папа, ведь это мне тетя Виттория подарила, правда?
Мама глотнула вина, отец, не отрывая глаз от тарелки, сказал:
— В некотором смысле да.
— А зачем ты отдал его Костанце?
На этот раз отец поднял глаза, пристально и холодно взглянул на меня, но ничего не ответил.
— Говори! — велела мама, но он не послушался. Тогда она почти выкрикнула:
— У твоего отца уже пятнадцать лет есть другая жена!
Мамино лицо пошло красными пятнами, в глазах сквозило отчаянье. Я поняла, что сказанное кажется ей чем-то страшным, она уже жалеет о том, что раскрыла рот. Но я не удивилась, да и вина отца не показалась мне тяжкой, наоборот, у меня было чувство, будто я всегда это знала, на мгновение я даже подумала, что все еще можно уладить. Раз это продолжалось пятнадцать лет, значит, может продолжаться вечно, главное, чтобы мы трое сказали “ну и ладно” и в доме вновь воцарился покой: мама у себя в комнате, папа в кабинете, все те же собрания, те же книги. Поэтому, словно желая им помочь и сделать шаг к примирению, я сказала маме:
— Но ведь и у тебя есть другой муж.
Побледнев, мама пробормотала:
— Неправда, клянусь тебе, это неправда.
Она так отчаянно это отрицала, что я — видимо, оттого, что мне было слишком больно — принялась повторять тоненьким голоском “клянусь, клянусь”, а потом прыснула от смеха. Прыснула, сама того не желая, — но увидела, как глаза отца вспыхнули возмущением, и испугалась, мне стало стыдно. Надо было ему объяснить: “Папа, я смеялась не по-настоящему, это вышло само, так бывает, недавно я видела такое у одного парня, Розарио Сардженте”. Но смех не исчез, он только сменился ледяной улыбкой; я чувствовала, что улыбаюсь, и ничего не могла с этим поделать.
Отец медленно поднялся и вышел из-за стола.
— Куда ты? — встревожилась мама.
— Спать, — ответил он.
Было два часа дня, обычно в это время, особенно по воскресеньям или когда ему не нужно было в лицей, отец закрывался в кабинете и работал до самого ужина. Он громко зевнул, показывая, что на самом деле хочет спать. Мама сказала:
— Я тоже лягу.
Он покачал головой, и мы обе прочли у него на лице, что теперь ему неприятно, как прежде, лежать с ней в одной постели. Прежде чем выйти из кухни, он сказал мне таким тоном, будто сдается, — с отцом это случалось редко:
— Ничего не поделать, Джованна, ты просто копия моей сестры.
Часть IV
1
Родителям понадобилось почти два года на то, чтобы решиться начать развод, хотя на самом деле они больше почти не жили под одной крышей. Отец без предупреждения пропадал целыми неделями, я боялась, что он покончил с собой в какой-нибудь грязной и мрачной неаполитанской дыре. Лишь позже я узнала, что он замечательно проводил время в чудесной квартире в Позиллипо, которую родители Костанцы отдали дочери, так и не помирившейся с Мариано. Появляясь дома, отец вел себя ласково, вежливо, словно намеревался вернуться к нам с мамой. Но после нескольких дней примирения родители опять начинали ругаться из-за всего на свете, кроме одного — в этом они всегда были согласны друг с другом: ради моего блага мне больше не стоило встречаться с Витторией.
Я не возражала, я и сама так думала. С другой стороны, с тех пор, как начались скандалы, тетя больше не объявлялась. Я догадывалась, что она ждет, что я сделаю первый шаг: она, работавшая прислугой, считала, что я должна ей прислуживать. Но я пообещала себе больше ей не потакать. Я была обессилена: Виттория навалила на меня все свои проблемы, свою ненависть, жажду мести, свою грубую речь; испытывая к тете страх и одновременно будучи ею очарована, я надеялась, что хотя бы очарование скоро пройдет.
Но однажды Виттория вновь принялась меня искушать. Зазвонил телефон, я ответила и услышала на другом конце ее голос: “Алло, Джаннина дома? Можно поговорить с Джанниной?” Не дыша, я бросила трубку. Но она звонила снова и снова, каждый день, в одно и то же время, кроме воскресенья. Я решила, что не буду отвечать ей. Телефон звонил; если мама была дома и шла к нему, я вопила: “Меня ни для кого нет!” тем же приказным тоном, каким мама иногда кричала мне эту фразу из своей комнаты.
В таких случаях я, затаив дыхание и зажмурившись, молилась, чтобы это была не Виттория. Слава богу, звонила не она, а если и она, мама мне этого не говорила. Постепенно звонки стали раздаваться реже, я решила, что Виттория, наверное, сдалась, и начала спокойно подходить к телефону. Но она неожиданно опять усилила напор, она кричала на другом конце провода: “Алло, это Джаннина? Мне надо поговорить с Джанниной!” Я больше не хотела, чтобы меня называли Джанниной, я бросала трубку. Порой в ее взволнованном голосе звучало страдание, мне становилось ее жалко, хотелось с ней повидаться, расспросить, подтолкнуть к откровенности. Порой мне было особенно обидно, хотелось крикнуть: “Да, это я, объясни мне, что произошло, что ты сотворила с моими родителями?” Но я только молчала и вешала трубку; со временем я привыкла не вспоминать Витторию, не думать о ней.
Потом я решила расстаться с ее браслетом. Я перестала его носить и спрятала в ящике комода. Но всякий раз, когда я о нем вспоминала, у меня болел живот, я покрывалась потом, в голову лезли назойливые мысли. Неужели отец и Костанца любили друг друга столько лет — еще до моего рождения, а мама и Мариано ни о чем не догадывались? Как так вышло, что отец влюбился в жену лучшего друга и это оказалось не мимолетным увлечением, а — как я себя убеждала — глубоким чувством, ведь он любит ее до сих пор? А Костанца, такая утонченная, воспитанная, милая, бывавшая у нас дома, сколько я себя помню, как могла она удерживать маминого мужа у нее на глазах? И почему Мариано, знавший маму всю жизнь, лишь недавно сжал ей ногу под столом своими лодыжками, к тому же — как теперь окончательно выяснилось, ведь мама не раз мне в этом клялась! — без ее согласия? Что вообще происходило в мире взрослых, в головах весьма разумных людей, в их многоопытных телах? Что низводило их до животных, которым нельзя доверять, которые хуже рептилий?