Может быть, эти сложные и незаметные для внешнего наблюдателя перестройки и можно истолковать как-то иначе, нежели как свидетельство эволюционного прошлого. Но их уж точно невозможно списать на чьи-то фальсификации или иллюзии.
Так что никакими фальсификациями Геккель (в отличие от некоторых современных «критиков» и «разоблачителей») не занимался. Никто никогда не изгонял его из Йенского университета — он профессорствовал там непрерывно с 1865 года до своей отставки в 1909-м в возрасте 75 лет (о чем нетрудно узнать, прочитав любую биографическую справку о нем). Что, впрочем, не означает, что его «биогенетический закон» абсолютно справедлив и неколебим — но об этом мы поговорим несколько позже. А пока вернемся в 60-е годы XIX века и продолжим наш рассказ, вынужденно прерванный разбором популярной небылицы.
Эволюция с конечной остановкой
«Биогенетический закон» (он же «закон Геккеля» или «закон Геккеля — Мюллера») сразу же стал чрезвычайно востребованным инструментом в попытках выяснить происхождение и родственные связи различных групп животных. Даже обнаруживавшиеся там и сям (и потихоньку накапливавшиеся) факты, явно противоречащие этому закону, до поры до времени почти никого не смущали. Тот же неутомимый Геккель сформулировал для этого направления исследований «принцип тройного параллелизма» (часто называемый также «триадой Геккеля»): реконструкция родословной любой группы животных должна опираться на данные палеонтологии, сравнительной анатомии и эмбриологии. Понятно, что указания, которые может дать каждая из этих дисциплин, скорее всего, будут неполны и неоднозначны, но проверяя их друг другом, мы можем с достаточной надежностью реконструировать происхождение любой группы и в идеале — все генеалогическое древо жизни. Задача была масштабной и дерзкой, и в последующие 35–40 лет едва ли не все зоологи (и значительная часть ботаников) занимались в основном ее решением. На этом пути было сделано немало замечательных открытий — хотя ошибок, умозрительных теорий и почти схоластических (ввиду невозможности их непосредственной проверки) споров на нем тоже случилось предостаточно.
Нас, однако, интересует другой аспект — именно тогда очень многим ученым пришла в голову естественная мысль: если индивидуальное развитие особи так похоже на эволюцию вида, так, может быть, в основе этих процессов лежат одни и те же механизмы?
Правда, это не мог быть тот механизм, который для эволюции предложил Дарвин. Никакого отбора мелких случайных отклонений по критерию их полезности в онтогенезе наблюдать не удавалось. Наоборот — этот процесс целеустремленно идет ко вполне определенному конечному состоянию — взрослой форме
[186]. Что до «полезности», то, как мы видели в случае с развитием почки, в онтогенезе могут формироваться совершенно ненужные признаки и структуры. Впрочем, и жизненно важные органы долгое время существуют и развиваются в виде абсолютно бесполезных зачатков. А некоторые, даже полностью сформировавшись, еще долго не начинают функционировать — например, легкие у детенышей млекопитающих (в том числе и у наших детей) «включаются» только после рождения. То есть в развивающемся организме целенаправленно формируются структуры, которые понадобятся ему только в более-менее отдаленном будущем — чего, конечно, совершенно не может быть в дарвиновской модели эволюции.
Однако именно это и привлекало многих теоретиков того времени. В дарвинизме им как раз не хватало «общей цели и плана» и «восхождения от низшего к высшему». Параллелизм индивидуального и эволюционного развития вкупе с явной целестремительностью первого представлялись им отличным подтверждением того, что и «постепенное превращение организмов во все более совершенные формы и, наконец, в человека было развитием, стремлением к цели», — как писал в те годы Бэр, совершенно захваченный теперь идеей сходства между онтогенезом и филогенезом. Огромный авторитет Бэра автоматически вывел его в лидеры финализма (как принято называть это направление эволюционной мысли)
[187], однако он был далеко не единственным крупным ученым, придерживавшимся финалистских взглядов на эволюцию.
Популярность финализма в последней трети XIX века при полном отсутствии каких-либо фактов, свидетельствующих в его пользу, а также сколько-нибудь вразумительных представлений о механизмах, которые могли бы обеспечить такую эволюцию, сегодня кажется удивительной и невероятной. Однако вспомним: известные в то время примеры действия естественного отбора в природе тоже можно было пересчитать по пальцам одной руки, а доказанных случаев вызванных им эволюционных сдвигов не было известно вовсе. Что же до механизмов, то ведь и о механизмах, обеспечивающих эмбриональное развитие, тогда знали не больше — однако его целенаправленность была очевидной, и эта очевидность становилась еще нагляднее по мере того, как эмбриология из описательной науки превращалась в экспериментальную. В 1892 году знаменитый немецкий эмбриолог Ганс Дриш взял зиготу (оплодотворенную яйцеклетку) морского ежа и после того, как она первый раз поделилась, разъединил получившиеся клетки-бластомеры. Из каждой половинки развилась нормальная личинка, а затем и здоровый морской еж — хотя если бы не вмешательство экспериментатора, каждый из бластомеров дал бы начало только некоторым (строго определенным) тканям и органам иглокожего. Позднее Дриш проделывал этот трюк и после второго, и после третьего деления зиготы — и если из отделенной клеточки вырастало хоть что-то, это был опять-таки нормальный морской еж. Правда, вероятность такого исхода стремительно падала: из бластомеров, образовавшихся при третьем делении, выживало всего несколько процентов, из образовавшихся при четвертом — ни одного. Тем не менее было очевидно, что не только нормальная яйцеклетка, но и каждый бластомер «знает», в кого ему нужно развиться. Это трудно было истолковать иначе, нежели стремление к цели. Каковы бы ни были механизмы, обеспечивающие такое развитие
[188], почему бы не предположить, что и эволюцией управляют они или их аналоги?