Нетрудно видеть, что практически все они отличались очень слабой (по нашим сегодняшним меркам) связью с фактическими данными. Хотя авторы практически каждой из таких теорий приводили те или иные факты, подтверждающие (по их мнению) сформулированные ими «законы» и «принципы», эти примеры, с одной стороны, почти всегда можно было истолковать иным образом, а с другой — найти сколько угодно примеров противоположных. О ничего не доказывающих «фактических доказательствах» наследования приобретенных признаков мы уже говорили (см. главу «Август Вейсман против векового опыта человечества»). А вот другой пример: в качестве аргумента в пользу автогенеза (эволюции под действием чисто внутренних причин) или ортогенеза (направленной эволюции) часто приводился широко известный «закон инерции» австрийского палеонтолога Отенио Абеля: изменение какой-либо структуры, органа или общих характеристик организма (например, размеров тела), раз начавшись, неуклонно идет в том же направлении независимо от того, адаптивны или не адаптивны дальнейшие шаги по этому пути. Классическими примерами действия этого «закона» считаются редукция пальцев у непарнокопытных (как известно, у современных лошадей на каждой конечности осталось только по одному пальцу) или огромные рога вымершего оленя мегацероса. Но с одной стороны — откуда известно, что эти признаки не-адаптивны, что в своем развитии они проскочили некий «оптимальный» уровень? Сравнить скорость и маневренность современных лошадей с аналогичными характеристиками их многопалых предков мы не можем. Если посмотреть на современных непарнокопытных, у которых редукция пальцев менее выражена или отсутствует вовсе — носорогов и тапиров, — то по своим беговым возможностям лошади, мягко говоря, не уступают им. Что же до оленьих рогов, то в главе 3 мы уже обсуждали, каким образом чисто дарвиновские механизмы могут приводить к развитию подобных «излишеств». С другой же стороны, можно привести сколько угодно примеров того, как в одних и тех же группах и даже в одних и тех же эволюционных линиях направление развития одних и тех же признаков менялось на прямо противоположное. Можно вспомнить, например, эволюцию нелетающих птиц, изменение размера тела у хоботных (при общей тенденции к увеличению размеров эта группа то и дело порождала карликовые формы). Как мы увидим в главах 21 и 22, даже такой хрестоматийный пример «эволюции в определенном направлении», как изменение размеров мозга в ряду предков человека, при внимательном рассмотрении оказывается не столь однозначным.
Иными словами, большинство эволюционных теорий XIX века отличалось тем, что они не пытались объяснить всю совокупность известных фактов (или хотя бы какой-то группы фактов, выделенной на основании ясного и строго определяемого признака), а лишь выбирали из нее те отдельные факты, которые хорошо иллюстрировали основную идею теории
[123]. Впрочем, еще важнее было то, что по сути дела эти теории ничего не объясняли. Ну, допустим, мы вслед за сторонниками автогенеза примем, что эволюция (по крайней мере на над-видовом уровне) идет в основном под действием «внутренних факторов». А что это за «факторы», какова их физическая природа, посредством каких механизмов они определяют направление эволюции? Предположим, мы согласимся с Кёлликером, что среди потомства какой-нибудь медузы один зародыш может вдруг начать развиваться по совсем другому сценарию и в результате вырастет в морскую звезду или морского ежа. Но что такое должно случиться с этим зародышем, чтобы ход его развития изменился столь резко — в то время как его родные братья и сестры, порожденные теми же родительскими особями, разовьются в обычных медуз? И чем определяется, что он разовьется именно в иглокожее, а не в какую-то совсем иную форму? На подобные вопросы эволюционные теории XIX века либо не отвечали вовсе, либо ссылались на некие «особые законы развития, господствующие над всей природой». Понятно, что никаких проверяемых выводов из такого рода теорий сделать невозможно
[124].
Назовем, наконец, вещи своими именами: эти построения не были научными теориями в современном понимании. По сути дела это были натурфилософские учения, а их обилие и немалая популярность в научном сообществе отражали переходную природу той области знания, которую принято было называть тогда «естественной историей». Мы привыкли считать, что обособление науки от донаучных форм познания (прежде всего от философии и схоластики) происходило в конце XVI — начале XVII вв. и получило свое завершение в осознанном и явном изложении научного метода в трудах Фрэнсиса Бэкона. На самом деле в разных областях науки это обособление происходило не одновременно и порой занимало длительное время. «Естественная история» в XIX веке как раз и пребывала в таком промежуточном состоянии, постепенно избавляясь от наследия натурфилософии и превращаясь в «чистое» естествознание
[125]. И хотя решительный поворот в сторону научного метода был сделан еще в первой половине века, традиция натурфилософского мышления была еще очень сильна — особенно там, где возможности прямого экспериментального исследования были весьма ограничены или отсутствовали вовсе. Именно такой областью в ту пору были эволюционные представления — особенно в той части, которая относилась к механизмам эволюции.
Уже в первые годы ХХ века успехи новой, экспериментальной биологии с одной стороны и широкое распространение в научной среде философии позитивизма (прямо требовавшей очистить науку от всех пережитков натурфилософии) — с другой радикально изменили ситуацию. Теперь уже заменять конкретные объяснительные модели отсылками к туманным абстракциям стало неприличным даже при обсуждении вопросов, недоступных для экспериментального исследования. Впрочем, и сама разработка таких вопросов стала восприниматься с подозрением: согласно позитивистской философии они вообще не относились к областинауки.
Понятно, что в таком подходе таились свои ловушки, и некоторым областям науки впоследствии пришлось дорого заплатить за чрезмерное увлечение им
[126]. Помимо всего прочего, это стало одной из причин тяжелого кризиса эволюционизма в 1900-х — 1920-х годах — энтузиасты «новой биологии» сочли слишком натурфилософскими и недостаточно научными все эволюционные теории XIX века, включая и классический дарвинизм. Но так или иначе кризисы в конце концов были преодолены, чересчур жесткие и прямолинейные критерии «научности» заменены более глубокими и изощренными — а вот натурфилософия так и осталась за пределами науки. Сегодня построения, столь слабо подкрепленные фактами и не позволяющие сделать какие-либо проверяемые выводы, никто просто не будет рассматривать как научные теории
[127]. Собственно говоря, подобные рассуждения создаются и публикуются и в наши дни (правда, в основном авторами, чей род занятий далек от биологии
[128]), но уже не воспринимаются как часть научного дискурса. Профессионалы их не обсуждают, и даже те биологи, которых категорически не удовлетворяет современная эволюционная теория, не позволяют себе прибегать к подобным натурфилософским построениям.