Соседи оказались радушными и евреями. Кроме меноры и мезузы, они надарили нам кучу бесполезных вещей, из которых меня особенно поразили заношенные до дыр галстуки. За каждым стояла усердная жизнь, проведенная в конторе.
– Лишь бы не это, – с ужасом подумал я, ибо не носил галстук с тех пор, как в пятом классе меня выгнали из пионеров за кривлянье на линейке.
В нашем районе на 14 кварталов приходилось 14 синагог, а также кошерный магазин, маленький банк, иешива, спортивный зал с бассейном-лягушатником и культурный центр, где отмечали все праздники, кроме Рождества. Многие никогда не выходили за пределы этого еврейского рая, и нам не советовали, намекая, что кругом – джунгли.
Я, естественно, не поверил и пошел осматривать асфальтовые окрестности. Улицы отличались только номерами, и, как в Гарлеме, я опять не встречал белых. Здесь, однако, мне не были рады. Я понял это, когда с балкона прямо под ноги свалилась корзина подожженного мусора.
Вернувшись к своим, я попытался освоиться, но это плохо получалось. Евреи мечтали поделиться лучшим – религией.
– Теперь, – говорили они, – когда вы сбежали от безбожной власти фараона Брежнева, вы можете без страха молиться, ходить в синагогу и справлять субботу с фаршированной рыбой.
Только она из всей заявленной программы вызывала энтузиазм, но до тех пор, пока не выяснилось, что в Бруклине фаршированная рыба не имеет ничего общего с той, которую готовила моя русская мама. Из вежливости мы сходили в гости, заглянули в синагогу, выкупались в бассейне и пришли на лекцию боевика Меира Кахане, уговаривавшего каждого еврея завести автомат и пугать им негров.
Пресытившись ортодоксами, я неожиданно прибился к сектантам, встретив на улице одноклассника, ставшего в Бруклине хасидом. Он предложил мне первую в Америке работу. Охотясь на новеньких, хасиды обращали русских евреев в свою затейливую веру прозелитскими брошюрами. Моя задача заключалась в том, чтобы их переводить с английского на русский, получая по семь долларов за страницу.
Моему восторгу не было конца. Сидя за купленной с рук пишущей машинкой, я узнавал много нового о хасидах, с каждой страницей нравившихся мне все больше. Я просто не мог не согласиться с их цадиками, утверждавшими бесспорное:
– Все шутки, – говорил равви Пинхас, – из рая, и даже насмешки – оттуда же, если они произносятся от чистого сердца.
Кроме того, хасиды лихо пили водку, особенно – в день рождения Любавического ребе, в котором они подозревали мессию.
Я с ним познакомился заочно, когда мне поручили редактировать написанную по-русски автобиографию Шнеерсона. Из нее я узнал, что ребе жил в Ленинграде, учился в Кораблестроительном институте, сидел в ГПУ, бежал в Европу, изучал математику в Сорбонне, спорил с Сартром и исповедовал ту версию религиозного экзистенциализма, которая позволяет говорить с Б-гом, даже тогда, когда кажется, что Он не отвечает.
Хуже, что с редактурой ничего не вышло. Когда я решился вычеркнуть лишнее, посчитав плеоназмом сочетание «еврейская синагога», мне велели не умничать, потому что мессии не ошибаются.
– Но тогда, – сдуру возразил я, – как же можно редактировать текст?
– Никак, – согласились со мной, и мне пришлось искать новую работу по ту сторону Бруклинского моста в большом, а не еврейском мире.
2
Нью-Йорк конца 1970-х достиг надира своей истории.
– Хуже, – объяснили старожилы, – не бывает: город обезображен, безработица – 17 %, инфляция не меньше, каждый седьмой живет на муниципальное пособие, да еще грабят на каждом углу.
Сокрушаясь для виду, я на все смотрел сквозь розовые очки. Расписанные граффити дома и заборы не могли еще больше изуродовать бескрылую архитектуру. С преступностью я не встречался, так как взять с меня было нечего. По той же причине мне не грозила инфляция, а с безработицей я справился с помощью знакомого эмигранта. Он позвал меня за компанию грузчиком в фирму «Сассун», продававшую самые модные в Америке джинсы. Их рекламный слоган, как тогда говорили на английском, а теперь на русском, знала вся страна: «Ooh-la-la Sasson». Будучи, как атаман Платов из «Левши», человеком семейным, я тоже не владею французским и до сих пор не знаю, что это значит. От других джинсов эти отличались наклейкой на заду, а из французского там были только владельцы – два алжирских еврея и их секретарша-любовница.
Готовясь к интервью с работодателем, я надел один из дырявых галстуков, но вряд ли он мне помог. Старший партнер Клод, которого младший называл Мордехаем, задал один вопрос:
– Писать умеешь?
– Только эссе, – заскромничал я.
– Я спрашиваю, буквы знаешь?
– Простите, – обиделся я, – если мне и не удалось закончить университет с красным дипломом, то лишь потому, что я за вольнодумие получил четверку по атеизму.
– Overqualified, – сказал он.
– Чересчур, – перевел я про себя и бросился убеждать Клода-Мордехая, что уже забыл, чему учился.
Работа оказалась не трудной, но чудовищной. В девять утра я отбивал карточку и открывал картонный ящик с джинсами, которые надо было разложить по оттенкам и размерам. В 9:15 я первый раз смотрел на часы. В 9:20 – во второй, потом – каждую минуту. Дотянув с неописуемыми мучениями до полудня, я отходил к окну, чтобы съесть принесенный из дома бутерброд в одиночестве, избегая коллег, живо напоминавших моих рижских пожарных. Дело в том, что русские грузчики обедали с водкой, американские – с марихуаной. Последние, впрочем, светились радушием. Накачанные и мечтательные, они, как я, не выносили монотонного труда и рвались к подвигам. Одни предлагали основать профсоюз грузчиков, другие хотели бороться с наркотиками, третьи – торговать ими.
После обеда я возвращался к джинсам, умоляя минутную стрелку поменяться местами с часовой, но ничего не получалось, и я постоянно бегал в туалет, к окну, питьевому фонтанчику и к большим часам в вестибюле, надеясь, что они идут быстрее моих. Но купленный за два доллара у приветливого негра «Ролекс» исправно показывал точное время, и это казалось мне невыносимым. Страшнее этих дней, скажу я сорок лет спустя, Америка ничего не смогла придумать.
– Свобода, – думал я с ужасом, раскладывая бесконечные джинсы, – обернулась тоской рабства.
Ужас заключался в том, что бежать дальше было некуда. Пособие кончилось, жена – беременна, и Булгаков, как с мениппеей, так и без нее, никому не нужен. От отчаяния я вступил в сделку с судьбой, пообещав ей ни на что не роптать, если она снимет с меня кандалы.
Клятва была принята к сведению, о чем я узнал следующим утром, когда попытался выбраться из нашего подвала, чтобы отправиться с утра на работу. Дверь не поддавалась, окно – тоже, телевизор не показывал даже помех, но телефон работал. Я вызвал брата, который пришел с одолженной лопатой и откопал в снегу проход с крыльца.
За ночь метель кончилась, Бруклин выглядел одним сугробом, и счастливые дети катались с него на пластмассовых тазиках, заменявших им санки. Не работал общественный транспорт, личный – тем более. Закрылись школы, банки, даже синагоги. Ходить было трудно, но мы протоптали дорожку к винному магазину, не уступившему стихии. Вернувшись в тепло, мы тянули бренди, наслаждаясь свободой, как евреи, сбежавшие из Египта на север. В тот тихий час я проник в глубинный смысл Исхода и узнал, чем он кончается. На следующий день меня выгнали с работы.