Майорова редко теряла благодушие, угощала студентов шоколадными конфетами, вспоминая боевую молодость, когда ее муж еще был простым политруком, а не главнокомандующим Прибалтийского военного округа. Бешеной я ее видел лишь однажды, когда мерный ход занятий прервала студентка с латышского потока, зашедшая в аудиторию, чтобы сделать объявление для товарок из общежития. Извинившись, девушка обратилась к ним по-латышски, отчего Майорова побледнела и взвизгнула.
– На территории Союза Советских Социалистических республик, – выразительно сказала она, – извольте говорить на человеческом языке.
Спрятав глаза от стыда за наш Союз, мы слушали, как застенчивая студентка, изучавшая латышскую, а не русскую литературу, извинялась на человеческом языке с тем сильным акцентом, который выдавал провинциальное происхождение. В Риге все, кроме хулиганов из бандитского Московского форштадта, прилично говорили по-русски.
Майорова любила принимать экзамены на дому – из демократизма и чтобы показать трофеи. Генеральская чета жила напротив памятника Ленина в сдвоенной квартире, занимавшей весь этаж некогда доходного дома. В дверях мы столкнулись с хозяином. Поклонившись на всякий случай в пояс, я громко поздоровался.
– Ы-ы, – ответил Майоров, но я, начитавшись Гашека, ничуть не удивился, думая, что генералы не владеют членораздельной речью.
Снисходительно выслушав мою структуралистскую интерпретацию «Стихов о советском паспорте», Майорова угостила чаем с конфетами «Мишка на Севере» и предложила осмотреться.
– Неужели Фальк? – осмелев, спросил я, показывая на синий пейзаж.
– Муж жалуется, что аляповато, – вздохнула Майорова, – но работа – музейная.
В приоткрытые двери виднелась анфилада комнат, уставленных стеллажами с богемским хрусталем. Столько посуды мне довелось видеть только в Павловском дворце.
– Чехи надарили, – объяснила Майорова, – и как им было отказать?! От такой чумы избавили.
Когда мы вышли за могучие двери, однокурсницы насплетничали:
– Для уборки покоев Майорова нанимает самых уродливых домработниц, но ничего не помогает, и девиц меняют как только залетят.
2.
Мы знали, что советская власть вечна, как всемирное тяготение, но именно постоянное давление придавало азарт нашим шуткам, песням и стонам.
– Ни одно слово не пропадет зря, – твердили собутыльники, кивая на телефон, считавшийся любимым инструментом госбезопасности.
Но сам я, честно говоря, никогда не верил, что кто-то может и впрямь фиксировать ту смурь, что мы несли за чаем и водкой. К тому же я никогда не видел сотрудника КГБ и не мог его себе представить. В той среде, где я вырос, чекиста считали полумифическим существом: гарпия с партбилетом. Как у греков, эти фантомы, сотканные из суеверного страха и распаленной вином фантазии, вызывали вечный художественный интерес. Что ни скажешь, все в жилу и смешно:
– Андропов сломал руку.
– Кому?
Допуская сверхчеловеческие способности органов, мы отказывали им в человеческих. Вообразить за нашим столом чекиста было не проще, чем игуану или Бонда. Тем сильнее я удивился, когда школьный товарищ, став студентом столичного вуза, спросил, стоит ли ему отправиться по распределению в КГБ, чтобы заняться там чистой наукой. Брызжа слюной, выкатывая глаза и вырывая волосы из молодой бороды, я исполнил песню протеста без слов. Но он меня понял и занялся не чистой, а прикладной наукой на том же ядерном реакторе, где моя мама работала с мирным атомом, выращивая помидоры на подоконнике.
Пожалуй, мы верили в КГБ примерно так, как просвещенные эллины в эту самую гарпию: факт природы, приукрашенный фольклором. При этом я знал, что дед сгинул в киевском Чека, и понимал, что в такой осторожной стране стучать должен каждый третий. Но знание это было сугубо головным и служило фоном, на котором вышивались наши бесшабашные разговоры.
Советская власть нам казалась не только страшной, но и смешной, раньше – как Хрущев, позже – как Брежнев. За ним мы следили с любовной пристальностью. Однажды, одуревший от безделья, я смотрел в прямом эфире, как и без того разукрашенный генсек получал в награду парадную саблю, усыпанную бриллиантами. Когда толстый генерал протянул ему оружие, Брежнев отпрянул в комическом ужасе и поднял руки вверх, показывая, что сдается.
Ловя власть на мелких глупостях и больших подлостях, мы коротали юность, пестуя лакомое чувство метафизической исключительности. Запертые, словно в пещере Платона, в однопартийной, мягко говоря, системе, мы не надеялись ее ни изменить, как наши предшественники-шестидесятники, ни покинуть, как сделали это чуть позже сами. Нам оставалось только одно: оправдать собственное существование здесь и сейчас.
– Глупо думать, что кто-то другой может сделать тебя счастливым, – говорил Будда.
Но до него было далеко, и мы нашли себе гуру рядом. Никто, кроме нас с Вайлем, о нем не слышал, и это нам нравилось еще больше, ибо позволяло считать Попова нашим открытием.
3.
Я напился, когда познакомился с Валерием Поповым. У меня не было другого выхода. Мы начали вечер в бродвейском ресторане с того, что я обещал сопровождать каждый тост цитатой. К ночи их набралось столько, что Попов решил покончить счеты с жизнью.
– Лучше дня уже не будет! – воскликнул он. – Попасть первый раз в Америку и тут же найти человека, который шпарит тебя наизусть.
Мы оба уцелели, и я не перестаю его цитировать, потому что афоризмы Попова сыграли в моей жизни примерно ту же роль, что красная книжечка для хунвейбинов. Я черпал из его книг мудрость, которая такой даже не прикидывалась. Иногда его диалог излучал истому:
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.
– Плохо.
– А меня?
Иногда автор делился своим безграничным – надвидовым – гуманизмом:
Мимо прошел еж с лягушкой во рту.
– Не желаете? – спросил он, – освежает.
Попова, как, собственно, все важное и уникальное, я цитирую по памяти. Она лучше знает, что хранить, не спрашивая – зачем. Раз помню, значит было надо, дорого и кстати: резонанс.
Найдя нужный нам язык, мы извлекли из Попова мозг костей и рецепт спасения.
– Реальность, – утверждал наш с Вайлем догмат веры, – не бывает сплошной, а тайна счастья прячется в вычитании. Нужно всего лишь убрать (с глаз долой, из сердца вон) вату будней, чтобы не мешала сторожить, узнавать и встречать хохотом великие мгновения беспричинной радости.
– Хоть бы зубы у вас заболели, – сказал Довлатов, когда, уже в Нью-Йорке, мы поделились с ним благой вестью.
Ему этот молодежный, словно из «Мурзилки», гедонизм был категорически чужд, нам – в самый раз.
Хуже, что, открыв истину, мы не могли ею не поделиться. Не выдержав молчания, мы с Вайлем написали в молодежную, естественно, газету первый совместный опус – о Попове.