Весной-летом еще можно было жить, а осенью 1917-го в Петрограде, Москве и даже в провинциальном Симбирске лавки стояли закрытые, заколоченные досками. Нечем стало торговать, да и опасно: придут какие-нибудь «товарищи» и все реквизируют.
Из письма мещанки Анны Павловны Тюрьковой старшему сыну, Науму Ивановичу Тюрькову, Симбирск: «Город у нас с шести часов вечера на военном положении, и вот сейчас одиннадцать часов, и везде ходят патрули и стреляют. Ребят всех уложила одетыми и обутыми, и шубенки наготове. <…> Господи, вот опять стреляют, как страшно, у меня просто руки и ноги дрожат, ужасно боюсь. Дожили до житья, нечего сказать, ну и свобода, в тарары бы ее…»
[452]
Интеллигенция начинала понимать, какой ужас она вызвала из мрака. Громили и поджигали усадьбы. В Молодовом, усадьбе Тепловых на Орловщине, сгорели бесценные картины Левицкого. Дмитрий Арцыбашев, русский инженер и агроном, рассказывал академику Вернадскому: «…разорение Тульск[ой] губернии полное; уничтожена вся культурная сельскохозяйственная работа – плодовые сады, племенные питомники, семенные хозяйства. Восстановить – годы. Все деревни переполнены обломками от грабежа усадеб. В грабеже участвуют подростки…»
[453]
Вот газетные заголовки 25 октября 1917 года: «На погромах»; «Бой в Казани»; «Захват фабрик и заводов»; «Уничтожение лесов»; «Грабежи»; «Самосуды»; «Осквернение мощей»; «Убийство генерала Зебарова»; «Убийство князя Сангушко и разгром его замка»; «Продовольственные беспорядки»; «Голод»
[454].
Мусульмане в Средней Азии утверждали, что при царе им жилось лучше. В плодородной и многоэтничной Ферганской долине тогда говорили, будто Аллах создал в наказание людям четыре бедствия: войну, безводие, голод и свободу
[455].
Поздней осенью 1917-го Михаил Булгаков побывал в Москве (лечился в клинике от наркомании) и в Саратове (навещал родственников жены). Под новый 1918 год он написал своей сестре Надежде об этой поездке. Писал уже из Вязьмы, где работал в местной больнице, заведовал инфекционным и венерическим отделениями.
Из письма Михаила Булгакова (Вязьма – Царское Село, 31 декабря 1917 года): «Я спал сейчас, и мне приснилось: Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино… Придет ли старое время? Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать! Недавно, в поездке в Москву и Саратов, мне пришлось всё видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть. Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стёкла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных, запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров…»
[456]
Англичане и французы в первые недели радовались: теперь их союзником будет не консервативный русский царь, не «восточный деспот», а обновленная Россия, самая молодая демократия Европы. Надеялись, что армия революционной России будет решительнее сражаться с германцами. Да и в России образованные, но наивные люди всерьез считали, будто армия теперь будет столь же храброй и победоносной, как и французская армия времен Великой революции. Но случилось иначе.
Из воспоминаний Николая Полетики: «…первой и главной реакцией солдатских масс на известие о революции был многомиллионный вздох облегчения на фронте и в тылу: “Слава богу, мир! Больше не нужно идти в атаку, прорываться через проволочные заграждения, чтобы быть искалеченными, остаться без рук, без ног, без глаз! Слава богу, все это окончилось! Сейчас мы будем жить, и жить по-своему! Начальство ушло!”»
[457]
Не Временное правительство и даже не Петроградский cовет, а всего лишь его солдатская секция приняла знаменитый приказ № 1. Но приказ этот успели выпустить многомиллионным тиражом, разослать по всем частям действующей армии, по всем военным гарнизонам. Император только-только подписал отречение, новый военный министр Гучков еще не вступил в должность, а судьба армии, судьба войны на Восточном фронте уже была решена.
Воинские части теперь подчинялись не офицерам, а выборным солдатским комитетам. Оружие переходило в руки этих же комитетов. Отменялось «вставание во фронт» (перед офицерами. – С.Б.) и обязательное отдание чести вне службы.
Много лет спустя советские историки будут сетовать на половинчатость приказа № 1. Мол, не решились ввести выборы командиров. В приказе такой нормы в самом деле нет, зато на практике ее не раз применяли. Матросы-балтийцы выбрали на митинге себе нового командующего флотом – и хорошо еще, что адмирала Максимова, а не матроса Дыбенко. А настоящего командующего флотом, вице-адмирала Непенина, матросы убили выстрелом в спину. Офицеров топили в Финском заливе, расстреливали, поднимали на штыки. Прошли времена, когда офицер мог задержать солдата, отправить его на гауптвахту. Теперь солдаты сами арестовывали офицеров
[458], и даже комиссар Временного правительства (наместник, заменивший прежнего генерал-губернатора) ничего не мог с этим поделать.
Уже в апреле-мае стало ясно, что такая армия воевать не способна. Генерал Корнилов, что возглавил Юго-Западный фронт, а затем и всю армию, создавал «батальоны смерти» из патриотически настроенных бойцов и командиров. Решение оказалось неудачным. «Батальоны смерти» ценой больших потерь прорывали немецкую оборону, но остальные части их не поддерживали. Вопрос о том, сто́ит ли идти в атаку, решали голосованием. «Кто готов пойти на смерть за нужные одним буржуям Босфор и Дарданеллы? За? Против? Воздержались?» Командир 22-го гренадерского полка Рыков уговаривал солдат отправиться на позиции – солдаты просто убили назойливого командира
[459].
Даже гвардейский корпус отказался идти в бой, чтобы не «умирать за буржуев». В Финляндском полку офицеры уже не приказывали, а призывали, убеждали, упрашивали солдат пойти в атаку. За это солдаты на два дня оставили офицеров без пищи, отобрали у них лошадей и личные вещи
[460].