Вопрос в другом: о каком сепаратизме речь и что значит ориентация на Москву? В Москве тогда крепко сидели большевики, на них Скоропадский уж никак не мог ориентироваться. Речь, очевидно, о некой предполагаемой, свободной от большевиков Москве и о будущей России, возрождения которой Могилянский ждал с надеждой, Рорбах – с беспокойством.
«Что нам в них не нравится?»
«Что нам в них не нравится?» Так назвал свою книгу Василий Шульгин. Он писал о евреях, хотя книгу с таким названием мог бы посвятить и украинцам, или, как он сам писал, «украинствующим». Так что же так не нравилось в украинцах? Ответ простой. Не нравится чужое, особенно если это чужое находится не за тридевять земель, а в двух шагах, у твоего соседа, у ближайшего родственника. Экзотика далеких стран привлекает, отталкивает чужое рядом с тобой.
Прежде всего не нравился украинский язык, мова. Язык – драгоценность для каждого народа. Ирландцы в XIX веке уже не знали своего гаэльского, но в пику англичанам начинали учить этот трудный язык – желали подчеркнуть свою национальную индивидуальность, свое отличие от англичан. Для украинцев мова имела почти такое же значение: «…родной, отдельный, резко отличный от русского язык», в котором Осип Мандельштам недаром слышал «отзвук древнерусской речи»
[1214]. Украинский сохранил несколько больше архаичных древнерусских форм, чем русский. И даже слово «кыяне» (киевляне) на украинском и древнерусском звучит одинаково.
«Мова – это наш национальный символ, в мове – наша культура, <…> это форма нашей жизни, жизни культурной и национальной, это форма национальной организации. Мова – душа каждой национальности, ее святыня, самое ценное ее сокровище…»
[1215] Это написал приват-доцент Киевского университета, а позднее ректор Каменец-Подольского университета и петлюровский министр Иван Огиенко
[1216]. «Самая большая, самая дорогая ценность каждого народа – это его мова, потому что она не что иное, как живое средоточие человеческого духа, его богатая сокровищница…»
[1217] – утверждал украинский прозаик Панас Мирный.
Украинцы строили свое национальное государство, а потому, едва вернувшись в свою столицу, украинские власти (еще республиканские) взялись за украинизацию быта, общественной жизни. Русские вывески над дверями магазинов, школ, институтов, банков меняли на украинские. Над правительственными учреждениями повесили желто-голубые украинские флаги, в самих этих учреждениях – «объявления о запрещении говорить на иной “мове”, кроме державной»
[1218]. Делопроизводство следовало бы тоже перевести на украинский, но это было трудно: чиновники украинского не знали. Однако спрос рождает предложение, и вскоре откуда ни возьмись появилось множество новоиспеченных переводчиков: «Бумаги писались на русском языке, затем переводились на украинский, и когда попадали в другое учреждение, куда были адресованы, то слова переводились иногда искаженно…»
[1219] Квалификация переводчиков часто была сомнительной, словарей не хватало, поэтому переводчикам случалось подбирать украинские слова приблизительно, так что перевод иного текста порой требовал «личных объяснений с переводчиком»
[1220].
Недовольны были русские, но и свидомые украинцы возмущались. Вместо языка Шевченко в деловых документах появилась какая-то «невозможная макароническая мова», что складывалась из искаженных украинских слов и русских слов, плохо переведенных на украинский при помощи словарей
[1221].
Гетман сохранил украинский язык в качестве государственного. Соответственно, делопроизводство приходилось по-прежнему переводить на украинский. На практике все зависело от начальства. Скажем, «хитрый хохол» Борис Бутенко (министр путей сообщения) провел украинизацию на железных дорогах, а екатеринославский губернатор Черников приказал вести делопроизводство на русском языке
[1222].
У русских украинизация вызвала отторжение, презрение, ненависть и просто смех. Язык, который еще недавно слышали разве что из уст торговки бубликами, теперь стал официальным, его приходилось учить, стараться говорить на нем. Это злило русских людей. Снова заговорили о «галицийском языке», выдуманном то ли поляками, то ли австрийцами: «Искусственный язык, который никто не понимал, еще больше удалял правительство и его агентов от населения»
[1223], – писал генерал Мустафин.
Протест был не политическим, а бытовым, повседневным, но такой протест гораздо важнее политического. Он говорит о противоборстве не между режимами, а между народами и народными культурами. Украинский язык стали называть «собачьим» и всячески издеваться над украинской речью.
На слух русского человека и правильный-то украинский кажется забавным; теперь же его намеренно перевирали, заостряли комичные, с точки зрения русского, обороты. А поскольку многие русские, даже прожив всю жизнь рядом с украинцами, их языка не знали, то начали просто фантазировать на сей счет, выдумывать «украинские» слова и выражения. Команда «ружье на караул» будто бы переводилась на украинский как «железяки до пузаки хоп» (свидетельство Владимира Ауэрбаха)
[1224]. Украинская речь и украинские фамилии стали для русского человека источником комического. Вспомним хотя бы Милицу Андреевну Покобатько из «Мастера и Маргариты» или Болботуна из «Белой гвардии», а также образованные от украинских и якобы украинских фамилий глаголы: «…жена напетлюрила. С самого утра сегодня болботунит…» – не говоря уж о прилагательных: «болботуновы пули», «болботуновы пулеметы», «болботуновы поступки»
[1225].
Читатели «Белой гвардии» хорошо помнят знаменитого кита-кота
[1226], зрители «Дней Турбиных» – не менее знаменитый диалог гетмана с его адъютантом Шервинским: