Но в царстве природы, напротив, только за превращением в бога следует превращение в мертвеца, умирание. Какой смысл и какую ценность имеет жизнь для бабочки, если она является пустой шкуркой? Как могу я продолжать существовать в качестве жалкого человека, после того как я стал уже богом, испытал высшее блаженство и высшую честь жизни? Так обстоит с половым стремлением. Но что касается других упомянутых выше несчастных стремлений, страстей и аффектов, то и они не доказывают ничего иного, кроме того, что человек вместе со своим стремлением к счастью является существом природы и что так же, как он сам создан и оформлен природой, точно так же, как его тело и дух, его голова и сердце созданы и определены, так же создано и определено его стремление к счастью.
Аффект – это слово является латинским соответствием греческого «пафос» – страдание, претерпевание, в широком смысле – любая эмоция. В отличие от русского языка, в котором слово «аффект» обычно означает «сильное переживание», неконтролируемый выплеск эмоций («убийство в состоянии аффекта»), в европейских языках это слово означает скорее страдание или пассивное восприятие чего-либо: например, тоска, скука, ностальгия, скорбь, мечта, доброе воспоминание будут отнесены к числу аффектов. Аффект обычно эмоционально неустойчив, имеет различные обертоны: например, несчастная любовь горестна, но несет в себе светлый образ любимой.
Разве могло бы стремление пугливого и боязливого человека к счастью обнаружиться иначе, как не в постоянном, на каждом шагу и при малейшем поводе пробуждающемся страхе перед возможным несчастьем? Каким образом могло бы иначе проявиться оно у завистливого человека, как не в том, чтобы завидовать владельцу того блага, которого он не имеет, но достойным которого считает только самого себя, и путем наслаждения этой завистью, путем этого духовного стяжения и овладения облегчить боль собственного лишения. Жаба – безобразное явление природы; древесная лягушка – чтобы не выходить за пределы отряда бесхвостых земноводных – милое явление природы. Но почему вы хотите наделить счастьем только лягушку, а не жабу также?
Оценка жабы как безобразного, а древесной лягушки (гилиды, квакши) – как милого существа обязана, с одной стороны, традиционной символике жабы как жадного и злобного существа (отчасти из-за сходства с кошельком, отчасти из-за ядовитости некоторых видов), а с другой стороны – тогдашней любви к экзотике: пестрые, переливающиеся, меняющие цвет квакши казались почти такими же милыми, как заморские птицы.
«Хотя в моих жилах, – говорит жаба, – и пульсирует смертельный яд зависти, злости и мести, но этот яд для меня, ядовитой жабы, – амброзия; я счастлива, когда посредством того яда, которым я убиваю себя, я убиваю также и других». Да, существует и счастье жаб и змей, но оно как раз и есть жабье и змеиное счастье. Но что такое змея и жаба в сравнении с ужаснейшими чудовищами в истории человечества, в сравнении с мегатериями и дейнотериями в истории Земли?
VI. Зло природы и время
Разве нет явлений природы, на которых действительно останавливаются в недоумении сердце и разум (конечно, если таковые имеются), где прекращается все, что обычно по милости жизни бурлит и движется в нас, где буддийское небытие оказывается единственным ценным и единственно достойным желания? Кто не трепещет перед одной только мыслью о чуме (черной смерти), о холере, венерических болезнях – короче, о всех этих столь же страшных, как и отвратительных, болезнях человечества? Но доказывают ли эти болезни, что нет никакого здоровья и что оно не есть нормальное состояние природы? Являются ли болезни, эти ужасные муки и страдания, порожденные природой, всеобщими и постоянными, бесконечными, как муки религиозного и теологического ада, которые, конечно, находятся в неразрешенном противоречии, разумеется, со стремлением к счастью тех, которые осуждены на вечные муки, но не тех, которые помилованы? Разве в природе так же, как в аду, нет уже больше совсем никакой надежды, никаких видов на улучшение, если даже это последнее послужит на пользу не нам самим, к сожалению, а лишь потомкам нашим?
Когда Фейербах писал эти строки, вакцинация еще не была систематической, поэтому многие болезни казались неизлечимыми. Признание метода Пастера (использование ослабленных микроорганизмов) началось только в 1880-е годы и сопровождалось целым рядом сложных бюрократических, правовых и организационных решений, которые трудно было представить раньше.
Конечно, гнев бесконечного – бесконечен; но присуждает ли нас безвольная природа к смерти и болезни из того же озлобления, гнева и ярости, что и Бог теологии и религии? Разве на этой печальной земле только хорошее и прекрасное преходяще? Не минует ли также и дурное, безобразное, отвратительное, ужасное? Почему вы, поэты, обращаете внимание на бренность одного только прекрасного, почему вы вздыхаете только о ней? Разве в сравнении с вашими поэтическими грезами, с вашим раем – этим царством вечной красоты и покоя, Земля – это царство ураганов и ужасных гроз – не является вместе с тем и царством затишья? Только, конечно, в «лишенной понятия» природе они соединены не одновременно, как в голове философа, а лишь так, что, когда проходит буря, устанавливается мир и покой.
В последней фразе Фейербах пародирует диалектику Шеллинга и Гегеля, требовавшую соединения противоположностей. Он замечает, что в природе, где смерть всеобща, не может быть соединения противоположностей, так как смерть всегда окажется сильнее жизни и чаще смерть будет выглядеть как «покой», а не как «буря».
О вы, философы, мнящие себя столь возвышенными и свободными, несмотря на ваш рационализм, несмотря на ваши ереси, столь оскорбительные для слепо верующих, несмотря на то, что вы ничего не желаете знать о личном, индивидуальном Боге, потому что индивидуальность ничего не значит для вас, вы все же прячете в вашей голове, в тайниках ваших мыслей лишь старое, теистическое, вневременное и внепространственное существо. У Гегеля им является и называется «понятие», у Канта – «вещь в себе». Только ради этой вещи, для которой не существует ни пространства, ни времени, но которая все же является истинной, хотя и непознаваемой для нас вещью, Кант превратил время, для того, чтобы особенно его выделить, в какую-то принудительную иллюзию, созданную нами самими, приписав ее только чувственному человеку, но тем самым как раз и лишил нас истинного созерцания жизни и природы.