Говоря о воплощении, мы показали несостоятельность догмата и низвели мнимо сверхъестественную и сверхразумную тайну на степень простой, свойственной человеку истины, – истины, присущей, по крайней мере в зачатке, не только христианской, но и всякой другой религии как таковой. Всякая религия, претендующая на это название, предполагает, что Бог неравнодушен к существам, которые ему поклоняются, что человеческое ему не чуждо, что как предмет человеческого поклонения он в то же время сам является человеческим Богом. В каждой молитве заключается тайна воплощения, каждая молитва фактически есть воплощение Бога. В молитве я склоняю Бога к человеческому горю, делаю Его причастным к моим страданиям и потребностям. Бог не остается глухим к моим мольбам; Он проникается жалостью ко мне; Он таким образом отрекается от своего божеского величия ради всего конечного и человеческого; он с человеком становится человеком: ибо если Он слышит и жалеет меня, значит, мои страдания Его трогают.
Учение о молитве как малом воплощении Бога не входит ни в католическую, ни в лютеранскую догматику, потому что может дать повод к абсурдным выводам, но может иметь параллели в мистике слова и имени, в том, что произнесение имени Божьего уже есть действие Бога по отношению ко всему миру. Такую мистику можно найти в еврейской каббале и отчасти хасидизме, в немецком Средневековье (Майстер Экхардт) или в русском «имяславии» начала ХХ века.
Бог любит человека, т. е. Бог сострадает человеку. Любовь немыслима без сочувствия, сочувствие без сострадания. Могу ли я сочувствовать бесчувственному существу? Нет! Я могу сочувствовать только тому, кто чувствует, кого я сознаю однородным со мной по существу, в ком я чувствую самого себя, чьи страдания я сам разделяю. Сострадание предполагает однородность существа. Эта однородность Бога и человека выражается в воплощении, в Промысле Божием, в молитве.
Однородность – в смысле «принадлежность к одному роду вещей», а не «неразличимость по составу». Например, промысел осуществляет любовь Божию к человеку и осуществляется в человеке как любовь Божия, так что Бог и человек принадлежат к одному роду – существ, для которых любовь необходима как их осуществление.
Богословие, признающее метафизические определения вечности, непостижимости, неизменяемости и другие такие же отвлеченные определения, выражающие на самом деле сущность разума, – отрицает способность Бога страдать и тем самым отрицает истинность религии. Ибо религия, религиозный человек, обращающийся к Богу с благоговейной молитвой, верит в то, что Бог принимает действительное участие в его страданиях и нуждах, верить в волю Божию, обусловленную искренностью молитвы, т. е. силой сердца, верит в то, что Бог действительно непосредственно слышит его в самый момент молитвы. Истинно религиозный человек, не задумываясь, выкладывает перед Богом свою душу; Бог кажется ему сердцем восприимчивым ко всему человеческому. Сердце может обращаться только к сердцу, оно находит утешение только в себе, в своей собственной сущности.
Утверждение, что исполнение молитвы было предопределено уже от вечности, что оно входило изначала в план мироздания, является пустым, нелепым вымыслом механического мышления, абсолютно противоречащим сущности религии. «Нам нужен произвольный Бог», – говорит совершенно справедливо в духе религии Лафатер. Впрочем и в вышеупомянутом вымысле и в уверенности, что Бог слышит человека в самый момент молитвы, обнаруживается одинаковый взгляд на Бога, с той только разницей, что в первом случае противоречивые свойства неизменяемости и непостижимости отодвигаются в туманную даль прошедшего или вечности. Для меня в сущности совершенно безразлично, решается ли Бог исполнить мою молитву именно теперь, или это было решено им уже раньше.
Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) – швейцарский богослов, пастор, поэт, физиогномист. Считал, что открытия современной ему науки, такие как электричество, могут обосновать сущность религии, где тоже действуют законы, отличающиеся от грубых механических. Для Лафатера колебания волн были образцом отзыва на молитву, объясняющим, как единый Бог слышит такое множество молитв, которое произносят люди на земле, и при этом на каждую отзывается, оставаясь полностью собой.
В высшей степени непоследовательно отрицать представление о Боге, определяемом молитвой, т. е. силой души, как представление недостойное, антропоморфическое. Если мы верим в существо, служащее предметом поклонения, предметом молитвы, предметом души, в существо всеведущее, пекущееся о нас, немыслимое без любви, в провидение, в существо любящее, руководящееся в своих поступках исключительно любовью, то, следовательно, мы верим в существо, обладающее человеческим сердцем, если не в анатомическом, то в психическом смысле. Религиозный человек выкладывает перед Богом свою душу за исключением того, что кажется ему постыдным. Христиане не приписывали Богу страстей, противоречащих их нравственным понятиям, но зато, не задумываясь, они приписали ему чувства любви и милосердия, что было вполне естественно. Любовь, предполагаемая религиозным человеком в Боге, есть не кажущаяся и воображаемая, а настоящая, действительная, истинная любовь. Люди любят Бога, и Бог любит людей; в божественной любви только объективируется, утверждается любовь человеческая. Любовь находит в Боге самое себя, свою истинность.
Провидение – то же, что промысел Божий или осуществление этого промысла, мысль и забота Бога о людях.
Широкое понимание воплощения мы находим иногда и сейчас. Например, искусствовед Глеб Смирнов предложил отождествить культуру с «артодоксией», объединяющей людей религией искусства, и в частности заметил: «Основополагающим в Артодоксии является прозрение о том, что Логос вочеловечивается всякий раз, когда человек вносит его в мир». И перед этим пояснил: «Меж тем как далеко не во всех домах найдется более или менее зачитанная Библия, практически везде примечаешь под домашним абажуром корешки Чехова или Дюма, Ремарка, Бальзака, Гессе, О’Генри, Эдгара По, Стендаля, Толкиена, Борхеса; к нам легко наносят визит Сирано де Бержерак и Офелия, Фауст и Мюнхаузен, Дон Кихот и Робинзон Крузо, Левша и Остап Бендер, Гулливер и весельчак Гаргантюа с Золотым ослом Апулея в кармашке. На столике наших домов – театральная программка, оставленная на память о перевернувшем душу спектакле, каталог любимого художника с автографом, шахматная доска, гравюра Пиранези на стене и вызвавшая споры в обществе недочитанная новинка Пепперштейна, удачно прикрывающая кружочек от бокала красного вина на крышке рояля, – примерно таковы классические приметы артодоксального дома».