Собственно, сама Изабелла д’Эсте привлекала все взгляды, хотя не была ни королевой, ни великой властительницей, а только женой мелкого итальянского князька, никчемного мужчины Франческо Гонзага. Блестящая эта женщина возвысилась над преступностью, варварством, дикостью, развратом, цинизмом, над потоками подлости и морями крови. Не будучи красавицей, отличалась особой женственностью, излучавшей вдохновение на художников, поэтов, музыкантов. Знала все, что происходило в мире, не пропускала случая оказать помощь, писала множество писем влиятельным людям, защищая художников, к художникам обращалась как к гениям, не жалела похвал, выпрашивала картины и рисунки, давала советы, даже мелкие указания. Гениальный Леонардо да Винчи писал ее портрет, оставив для потомков образ этой удивительной женщины. Щекастая, длинный нос, чуть утолщенный на конце, выпяченный подбородок с намеком на второй, выпуклые глаза, высокий лоб, маленькие губы, на которых читается обещание, блеск в глазах, свидетельствующий о незаурядном уме. Холодная, решительная, отдающая себе отчет в своих целях и намерениях – какая женщина не хотела бы стать такой?
Роксолана могла бы перебирать знаменитых женщин, как зеленые жемчужины на длинной нитке, подаренные ей Сулейманом от сглаза, но что из того перебирания? Знаменитейшие умом, целомудрием, одаренностью, они во многом славой своей и положением своим были обязаны своему происхождению. Были свободны, богаты, не ограничены в своих возможностях. А она? Безвестная дочь безвестного попа, затем рабыня, несчастная и отчаявшаяся, теперь рабыня счастливая, как же ей еще иначе называться? Чарами молодого тела должна была завоевать султана, теперь должна была удержать его возле себя, чтобы завоевать и всю его империю. Иного оружия не имела. Самое страшное – не была красивой. Ни для кого. В Коране написано: «Так! Сопрягли мы их с черноглазыми, большеокими». Не была ни черноглазой, ни большеокой. Итальянский художник Фиренцуола описывал идеал женской красоты: «Волосы нежно золотые с бронзовым оттенком, густые и длинные. Ширина лба вдвое превосходила его высоту. Кожа ослепительно светлая, но не мертвой бледности. Брови темные, шелковистые, широкие посредине, сужающиеся к краям. Белки глаз чуть голубоватые, роговица темная. Сам глаз должен быть большой и выпуклый, наилучшие веки белые, с почти невидимыми розовыми прожилками. Ресницы не слишком густые, не слишком длинные и не слишком темные. Ухо средней величины, крепкое и красивой формы. Нос, который определяет красоту профиля, должен мягко и равномерно сужаться кверху, у переносицы может быть чуть выше, но не так, чтобы приобретал рисунок орлиного, что женщинам не идет. Уста лучше маленькие, но не выпяченные, и не плоские. Губы не очень узкие и красивого рисунка. Зубы должны быть не слишком мелкие, ровные, красиво расположенные, цвета слоновой кости. Подбородок округлый, не стесанный и не острый. Шея белая и круглая, лучше длинная, чем короткая».
Рассматривала себя в зеркало и не находила ничего, что могло бы привлекать
[134]. Лоб слишком высокий, почти мужской, счастье, что может скрывать его под пышными украшениями. Брови шнурочком, почти незаметные, волосы золота не бронзового, а огненного, губы презрительные, подбородок острый, нос вздернут дерзко. Правда, венецианские послы уже расхваливали этот носик на всю Европу, и войдет он в историю как «носик Роксоланы», но кто же станет любоваться им в этой земле, где женщину воспринимают сразу всю, как реку, как гору, как ниву. «Ваши жены – нива для вас, ходите на вашу ниву, когда пожелаете».
Может, хоть тело у нее как у той афинской гетеры Фрины, которую скульптор Пракситель спас от обвинения в нечестивости, раздев перед суровыми судьями, и они простили Фрину, пораженные невиданной красотой ее тела. Но какая красота в этой маленькой, почти мальчишьей фигурке, в тонких руках, в узких бедрах?
Приходилось лишь удивляться, что Сулейман находил в этом теле наслаждение, да еще и такое, что забросил свой гарем, отказался от него.
Может, причаровала сурового султана добротой, которою светилась вся, точно солнце? Не выказывала печали, не отпугивала строгостью, неприступностью, была какая-то словно ручная, изящная, ходила, по-кошачьи изгибаясь, взглядами стреляла сладко, прельстительно. Женщина без кокетства – цветок без запаха.
Когда родила первого сына, почувствовала силу, подсознательно захотела ее испытать. На расстоянии была предана Сулейману, писала льстивые письма, в которых изливала тоску и отчаяние, вызванные разлукой, при встречах разыгрывала недомогание, приступы каких-то неведомых недугов, желтела лицом, становилась похожей на беспомощного мальчика. Султан жалел ее, но отпускал Хюррем, потом злился, ненавидел, а встречал назавтра, видел ее небесную улыбку и понимал, что жить без нее не сможет никогда.
То заявляла, что не придет к нему, что все кончено, что он должен вспомнить о своем серале, а она дала ему детей и просит освободить ее от обязанностей султанского ложа. Тогда он умолял чуть ли не на коленях не оставлять его – падишах, перед которым падал на колени чуть ли не весь мир!
И снова тяжко ненавидел ее, а потом прикосновение ее мягких насмешливых губ к его жесткой щеке – и небо вспыхивало стоцветными радугами. «…Они – одеяние для вас, а вы – одеяние для них». И всякий раз он напоминал Хюррем слова Корана о том, что «…и не будете вы обижены ни на финиковую плеву».
– Ах, ваше величество, – покорно склоняла голову Хюррем, – я только женщина, а женщину может обидеть каждый.
Теперь, после янычарского мятежа, когда султан ради нее бросился с ножом на зачинщиков, может, впервые почувствовала себя истинной женщиной, какой еще не знал никто, о какой не догадывалась и она сама.
Гасан
Собственно, что изменилось? Та же враждебность вокруг, те же лица, то же недоверие, те же холодные глаза гарема и лицемерие, лицемерие. Так, словно бы ничего и не произошло, не было пожаров и руин, не было убийств, не ревели осатаневшие янычары за воротами Баб-ус-сааде и не дрожали белые евнухи – капиджии – по эту сторону ворот, готовые бежать куда глаза глядят, как только ударит в ворота всесмывающий янычарский вал.
Снова пестрыми стайками разбредались по садам гарема беспечальные одалиски, снова пасли их глазами из-за кустов и деревьев неотступные евнухи, и словно бы в угоду им изо всех сил выказывали неискреннее целомудрие скучающие гаремницы. Когда прыгала над водой хавуза рыбина, они мгновенно закрывались яшмаками: не мужского ли рода эта рыба? Когда служанки ставили на разостланную на траве скатерть холодную баранину, жареную птицу, сладости, они с притворным испугом вскрикивали и прикрывались то широкими фиговыми листьями, то розами, так что казалось, даже жареная птица смеется над таким лицемерием.
Султанская мать не показывалась. Занемогла от горя. Оплакивала смерть зятя Ферхад-паши. Оплакивала несчастье, происшедшее с ее дочерью Хатиджой, которая еле спаслась от озверевшей толпы. А Роксолана знала иное: оплакивает свою неудачу. Хотела видеть свою невестку мертвой, а та жива! Не было между ними любви и прежде, теперь должна была воцариться ненависть неприкрытая, враждебность откровенная, презрение тяжелое, как камень. Все знали о ночном сборище у кизляр-аги, как знали, что приходила туда валиде, и все молчали, прятались за маской притворства, фальши и лицемерия. Может, и валиде надеялась, что все так и останется неизвестным, тем более что янычарские зачинщики были убиты без суда. В неизвестности всегда есть надежда. Неизвестность напоминает темноту, тьму, а женщины всегда живут во тьме, привыкли вершить свою власть во тьме, в скрытости. Валиде ежедневно посылала султану суровые письма, в которых требовала, домогалась, настаивала. Простить детей своих янычар – он простил, и они простили его, купленные золотом. Отстроить дворец сестры Хатиджи – он уже велел Коджа Синану соорудить на месте прежнего Ибрагимова дворца дворец еще роскошнее, и уже тащили на строительство византийский мрамор с императорского Ипподрома. Приблизить к себе вдову Ферхад-паши Сельджук-султанию? Он велел не подпускать к нему сестру до самой смерти. Матери своей султан отвечал коротенькими письмами, в которых желал выздоровления, и ни единым словом не откликался на ее домогания, словно бы ничего и не было, не произошло, не свершилось. Роксолана не могла знать ни о тех письмах, ни об их содержании, но нечеловеческое напряжение, в котором она пребывала во время мятежа и которое не оставляло ее и доныне, помогало ей чувствовать все, что происходило вокруг, догадываться о том, что держалось в величайшей тайне. Разве могла она забыть ту страшную мартовскую ночь, когда влажный ветер бился в ворота сераля, когда за окнами ее просторного покоя зловеще качались темные тела кипарисов, гнулись до самой земли, точно падали там убитые люди, падали и падали без конца и мрачно тянули за собой и Роксолану, чтобы и она упала, была убита, растоптана, уничтожена, а где-то далеко, возле кованных железом, медью и серебром ворот, неистовствовали разъяренные убийцы, которые жаждали ее крови и крови ее детей, и она еле удержалась (сама не знает, откуда взяла силу удержаться), чтобы не схватить своих маленьких детей и не кинуться к тем вратам смерти, не крикнуть в отчаянии янычарам: «Вот они, мои дети! Убейте их, а с ними и меня! Убейте, потому что нет сил моих жить, убита уже давно!»