После этого Сулейман отправился на охоту в Эдирне, повелев Ферхад-паше прибыть туда для отчета о своих действиях в Белграде.
Ничто так не похоже на войну, как охота. Поэтому султан сам возглавляет охоту, сам гонит зверя и наблюдает, чтобы никто не уклонялся от своих обязанностей. Вставать рано, переносить холод, жару, дождь, одолевать бездорожье, быть каждую минуту готовым не просто к убийству, но порой и к схватке, к смертельному поединку, когда напуганный или раненый зверь бросается на тебя, чтобы в твоей гибели найти себе спасение, есть ячменный хлеб и то, что сам добыл на охоте, пить воду из ручьев, а то и из болот.
Кратчайший путь насыщения для человека – хлеб и мясо. Так и жизнь. Никаких отклонений. Для султана хлебом была власть, мясо должен был добывать на охоте или на войне. Сорок тысяч спахиев, сотни вельмож, три тысячи телохранителей и отборных янычар сопровождали Сулеймана в лесах Фракии. А на их стрелы и копья гнали зверя десятки тысяч загонщиков, поднятых со всех сел этого края. Эти люди даже платили меньшие налоги в султанскую казну за то, что должны были прислуживать на охоте, заготовляли сено и клевер для тысяч коней и верблюдов, были конюхами, верблюжатниками, псарями, сокольничими, загонщиками.
Все леса и горы наполнились людским гамом, конским ржанием, ревом верблюдов, лаем собак, только звери спасались от смерти и, спасаясь, нападали на своих убийц молча, олени летели, как ветер, не задевая ни единой веточки, кабаны проламывались сквозь чащи с неистовостью смерти, медведи в предсмертном рывке удивленно становились на задние лапы и даже убитые казались грозными и могучими, поэтому Сулейман любил ездить меж убитых зверей и разглядывать их с седла, точно поверженных врагов на поле боя. Получал от этого зрелища как бы юношескую радость в сердце, что-то кипело в нем, бурлило, он снова ощущал дыхание необъятных просторов, которые где-то покорно ждут, пока он придет их завоевывать, и был готов к этому так же, как в первый день своего вступления на престол.
Дважды в неделю возвращался в роскошный сераль в Эдирне у реки Мерич, где созывал диван, принимал иноземных послов, выслушивал гонцов со всех уголков своего беспредельного царства.
В ненастный осенний день перед дворцом собрали несколько сотен болгарских, сербских, албанских, греческих и македонских детей, взятых по налогу крови – девширме. Пригнанные султанскими эмирами через каменистые горы, привезенные в переметных сумах из далекой Боснии, с берегов Стружского озера и с берегов сладководных славянских рек, оборванные, босые, худые, несчастные, сбитые в беспорядочную дрожащую толпу, дети стояли перед дворцом, и только большие черные глаза светились на их осунувшихся лицах, глаза, еще полные слез, страха и глубоко, навеки затаенной ненависти к тем, кто оторвал их от родного крова. А султан проезжал перед ними на черном коне, весь в золоте, в мехах, в драгоценном оружии, и конь его был весь унизан такими драгоценностями, что за них можно было бы купить не только толпу вот таких маленьких рабов, но и целую державу.
Натешившись созерцанием будущих защитников и опоры ислама, Сулейман велел впустить к нему Ферхад-пашу, который был вынужден, ярясь и скрипя зубами, ждать приема и тут так же, как перед этим в Стамбуле.
Султан, поджав ноги, сидел на широком роскошном троне, устремил взгляд мимо Ферхад-паши куда-то в разрисованный арабесками потолок, безмолвные дильсизы каменными идолами торчали у дверей и по всем углам огромного тронного зала, и ни одного вельможи, ни единого свидетеля разговора, пусть бы уж хоть какой-нибудь жалкий придворный писарь. Но Ферхад-паша сделал вид, что не замечает ни мрачного блуждания Сулейманова взгляда, ни подозрительной пустоты тронного зала, ни нежелательных при его разговоре с султаном настороженных дильсизов, которых сегодня здесь было слишком много. Он явился пред очи Сулеймана в роскошном одеянии, в сиянии богатства, здоровья, бодрости, остроумия. Целуя правую руку султана, пошутил: в самом ли деле такая белая, холеная рука могла удержать меч, который рассек стены Белграда и Родоса?
Поднес Сулейману сирийский ковчег из золота и хрусталя в неимоверно дорогих самоцветах, коря себя за непростительную забывчивость, ибо должен был поднести этот ковчежец вместе с головой предателя Джамберди Газали, от которого спас престол четыре года назад. Сулейман хмуро молчал. Не отозвался на шутку, не поблагодарил за ту прежнюю услугу, оказанную трону его зятем. Ферхад-паша не смутился. Хлопнул в ладоши, и его пажи внесли два мужских и два женских одеяния из златотканого шелка, сшитых по-персидски.
– Кланяюсь вашему султанскому величеству и прекрасной султанше хасеки, – поднес Ферхад-паша подарки Сулейману. – После того как мои янычары погуляли среди кызылбашей, у тех пропала охота бунтовать, единственное, на что они теперь способны, – это шить такие одежды.
Сулейман наконец смилостивился. Принял дары. Велел окутать Ферхад-пашу дорогим кафтаном, подать ему на золотом подносе кучу дукатов. Это взбодрило Ферхад-пашу, и он не медля перешел от поклонов, острот и лести к жалобам.
– Вы отторгли верного раба своего от света очей ваших, мой султан! – воскликнул он с нескрываемым укором.
– Верность доказывают делами, – заметил султан.
– Делами? – Ферхад-паша мгновенно забыл, что перед ним не просто сановный родственник, а загадочный всемогущий повелитель. Все обиды, собираемые на протяжении нескольких лет, усиленные гаремными нашептываниями, обожанием янычар, мгновенно вскипели в нем, выплеснулись неудержимо и непроизвольно. – Какими же делами, мой султан? Вспомните-ка: кто больше сделал для вас со дня вступления вашего на престол, нежели Ферхад-паша? Сидели бы вы на этом золотом троне, если бы я не принес вам голову предателя Джамберди? Назывался бы султан Сулейманом, если бы Ферхад-паша пошел на сговор с тем же Джамберди, или с туркменскими ханами, или с кызылбашами? А теперь от Ферхад-паши требуют еще каких-то дел. Я не слезал с коня целых двадцать лет, я ходил с великим султаном Селимом против шаха и против халифа, я отчаянно дрался с неверными и изменниками, получал раны – и за это меня, как собаку, выгнали из визирского дивана, послали жалким санджак-беком, а Сирия и Египет отданы тому, кто еще ни единого раза не взхмахнул мечом!
– Ты ободрал наши восточные провинции так, что они до сих пор ничего не дают в казну, – спокойно сказал Сулейман.
Ферхад-паша должен был бы почуять в этом спокойствии угрозу для себя, но, увлеченный своими обвинениями, он утратил всякую осторожность.
– Я ободрал? Посмотрим, что останется от Египта после этого грека, который вашими милостями ест и спит на золоте! А если я что-то и брал с тех бунтовщиков, то только затем, чтобы накормить бедных, вечно голодных детей ваших – янычар! И за это меня из визирей в санджак-беки?
– Ты опозорил даже звание санджак-бека. Допустил, чтобы пятнадцать тысяч славного исламского войска было побито пятью тысячами неверных. Потерпел позорное поражение, а потом еще и позорно бежал. Честный воин должен остаться на поле боя. Как ты смеешь жить после такого поражения?
Только теперь Ферхад-паша должным образом оценил предусмотрительность султана: свидетели здесь воистину нежелательны. Дильсизы не принимаются во внимание. Они немы, как мертвые. И все тут мертвое, даже этот султан, у которого не дрогнет ничто ни в лице, ни в окаменевшей фигуре. Но ведь он, Ферхад-паша, великий воин, царский зять, любимец янычар и всего войска, которое держит этот золотой престол, он жив и хочет жить!