– Кто сравнивает гнилое высокое дерево с деревом, укрытым густыми ветвями? – восклицал Ахмед-паша, запихивая себе за широченную спину чуть не с десяток парчовых султанских подушек. – Если у человека меч уже не может быть мокрым от крови, ни даже от пота, то как может такой человек держать в руке державную печать?
– Я повод, коего слушаются верблюд и всадник, – спокойно отвечал великий визирь. – А кто ты?
– А я тот, кто разрубает поводья и лишает тебя сна.
– Где ты оставил свиней своей матери? – намекая на христианское происхождение этого эджнеми-чужака, язвительно спрашивал Пири Мехмед.
– Они пасутся с ослами твоей матери, и когда мы пойдем на пастбище, то увидим тебя среди них.
Ибрагим, сопровождавший султана повсюду, на диване не вмешивался в распри, был сдержан и внимателен со всеми, сидел тихо, только слушал, учтиво улыбался, изо всех сил выказывая незаинтересованность. А сам тревожился больше и больше, чувствуя, что вскоре должно произойти нечто важное, но где и что, не знал даже он, поскольку Сулейман не делился своими намерениями ни с кем. Может, с Хюррем? Но она оттолкнула Ибрагима грубо и безжалостно. С валиде? Слухи противоречили и этому предположению. После Родоса Сулейман сделал для валиде единственную уступку – вернул в Стамбул Чобана Мустафа-пашу. Но все равно следовало заручиться поддержкой султановой матери, ибо только она знала тайну Хюррем и так же, как и молодая султанша, держала судьбу любимца султана в своих руках.
Ибрагим попросился через кизляр-агу на разговор к валиде, и султанская мать приняла его уже на следующий день, но когда он начал было о том, как подарил когда-то для Баб-ус-сааде рабыню-украинку, глянула на него внимательно, шевельнула темными устами почти презрительно:
– Я не помню этого.
Ибрагиму изменила его выдержка, он почти закричал:
– Ваше величество! Как вы могли забыть? Я предложил вам. Посоветовался с вами. И вы…
– Не помню этого, – холодно повторила валиде, закрывая лицо белым яшмаком и как бы отгораживаясь от грека.
Ибрагим понял, что не может уйти так от этой загадочной женщины. Ухватился, как за якорь спасения, за слова из Корана:
– Сказано: «Если у них нет свидетелей, кроме самих себя, то свидетельство каждого из них – четыре свидетельства Аллахом, что он правдив».
– «А пятое, – словами Корана ответила валиде, – что проклятие Аллаха на нем, если он лжец».
– Ваше величество, мной руководили любовь и преданность к падишаху.
– Этого я не помню, – упрямо повторяла темногубая женщина, не давая Ибрагиму приблизиться к ней в своей искренности ни на пядь.
– Только любовь и преданность, ваше величество, только любовь…
Ни обещания, ни ручательства, как и от Хюррем. Обе оказались хитрее, нежели предвидел грек. Держали его в руках и не хотели выпускать без подходящего случая. Но и не выдавали султану. Пока не выдавали, и надо было пользоваться этим.
Беседы, вечера, прогулки с султаном – тут у Ибрагима было, конечно, преимущество перед всеми приближенными, но все равно он видел: душа Сулеймана остается для него таинственной и закрытой, как и для всех остальных. Никто не знал, что скажет султан сегодня, что велит завтра, кого возвысит, кого накажет. Он смеялся, когда Ибрагим нашел трех пузатых карликов, подстриг им бороды, как у Ахмед-паши, одел их в шутовские «визирские» халаты, дал деревянные сабли и заставил рубиться перед Сулейманом, сопровождая султана в приморские сады. А что из того? Ахмед-паша продолжал оскорблять всех на диване, а Ибрагим должен был сидеть молча, ибо был всего лишь главным сокольничим. К тому же еще принадлежал к эджнеми-чужакам, как презрительно называл их Пири Махмед-паша, однажды неожиданно заявивший, что в диване осталось только два чистокровных османца – сам султан и он, его великий визирь. До сих пор еще не было случая, чтобы у султанов великими визирями были люди чужой крови. Теперь такая угроза надвигалась неотвратимо, и в значительной степени виновен был в этом сам Пири Мехмед. Ибо разве же не он когда-то добился у султана Селима, чтобы визирем стал Мустафа-паша? И разве не он первым заметил храбрость Ферхад-паши, и не по его ли совету Ахмед-пашу поставили румелийским беглербеком? Сулейман унаследовал этих чужаков от своего отца вместе с Пири Мех-медом. Османец Касим-паша впал в глубокую старость и вынужден был оставить диван, теперь пойдет на отдых и он, Мехмед-паша, и воцарятся здесь эти боснийцы или болгары, отуречившиеся христиане, вероломные и подозрительные в своей ненасытности. Не жди верности от того, кто уже раз предал. Эти люди только суетятся у подножия могучей каменной стены, возведенной османами. Подняться же на нее не дано никому из них. Дерутся за то, чтобы стать ближе всех, – только и всего. Султан тоже это знает, поэтому с такой скукой на лице слушает грызню на диване.
И никто не знал, что у Сулеймана был человек, которому он мог довериться и доверялся в своих державных делах, кому он всякий раз рассказывал о стычках на диване и о недовольстве янычар, которые не могут утихомириться после Родоса, ибо для них победа без добычи хуже поражения, и о своих заботах с властью, которая чем безграничнее, тем безграничнее зависимость от нее того, кто ею пользуется. Механизм власти осложняется и расширяется даже тогда, когда кажется, будто ты ничем этому не способствуешь. Две тысячи хавашей в одном только султанском дворце Топкапы. Сорок тысяч войска капукули – тридцать тысяч янычарской пехоты и десять тысяч конных спахиев. Десятки главных писарей-перване – и сотни писарей обыкновенных – мунши и языджи, множество дефтердаров только в самом Стамбуле, – ведь кроме четырех главных налогов надо еще собирать девяносто три налога и повинности. Существует даже должность реис-ус-савахиль – смотритель державы, то есть глава всех улаков доносчиков. Повсюду нужны мудрые люди. Для державы недостаточно одних только воинов. Завоеванная земля тогда лишь приносит пользу, когда дает доходы. Взять их можно только умом. А где набрать столько мудрых людей?
– Ваш разум, ваше величество, облегает землю, как туча с золотым дождем – поля и сады, – заглядывала ему в суровые глаза Хюррем.
Маленькая ее головка гнулась на длинной шее под тяжестью красных волос. В прорезях просторного шелкового халата розовели чулки с золотой каймой, загадочно светились аметистовые застежки на алых подвязках. Шелка, парча, венецианские флаконы, индийские безделушки, низенькие диваны, круглые разноцветные подушки, белые ковры, белые шкуры, благоухания, умерший аромат цветов, воздух как в теплице, дьяволы прячутся в каждой щели, в каждом завитке букв тарихов
[111], начертанных на стекле. Узкая белая рука, точно защищаясь, шаловливо наставлена на Сулеймана, молодое прекрасное тело изгибается движением змеи, заметившей опасность.