Безмерное горе и безнадежность одних ломают навсегда, для других неожиданно становятся дорогой к вершинам духа. Когда Хюррем убедилась, что люди и Бог оставили ее, что мир бросил ее на произвол судьбы и она предоставлена лишь собственным силам, в ней неожиданно для нее самой открылась такая неукротимая сила духа, такие неведомые ей самой возможности ума, что она даже испугалась. Может, так же пугала она своих гаремных стражей и саму валиде, зато султана удивила и восхитила так, что он не мог уже оторваться от созерцания этой удивительной девушки, в которой вмещалось столько неожиданностей, столько щедрых знаний и дарований, что, казалось бы, их не в состоянии была выдержать человеческая природа!
Те два месяца гнилой стамбульской зимы, два месяца их неразлучности, Хюррем была еще и ученицей султана. С ненастырной настойчивостью Сулейман отучал Хюррем от грубых песенок, бережно вводя ее в храм истинной высокой поэзии, где царил дух утонченности, где от простонародного каба тюркче остался разве лишь вспомогательный глагол, зато господствовали слова персидские и арабские, где целые строфы газелей можно было читать, зная скрытый поэтический ключ, попеременно то по-персидски, то по-арабски, то по-турецки. Он читал ей газели Ахмеда Паши, Исы Неджати, знаменитую «Мюреббу» Исы Месцехи, и она мгновенно схватывала не только суть, но и высокие тонкости поэзии, память у нее была цепкая, как глициния, Хюррем могла повторять целые газели вслед за Сулейманом, а то вдруг неожиданно, через несколько дней, когда он уже и забывал, что читал ей, вспоминала из Ахмеда Паши: «Приди, но не войди в шатер соперника, ибо ты ведь знаешь, что там, где собака, – ангел не пройдет, о друг мой…»
Или же мило переиначивала стихи Джелаледдина Руми: «Если уж и вспоминаю о ком-то, то вспоминаю лишь тебя. Если уж раскрываю уста, то лишь затем, чтобы рассказать о тебе. Если мне хорошо, то причиной этого лишь ты. Если мне захотелось слукавить, то, что поделаешь, этому научил меня ты».
Эта маленькая гяурка, упрямо не снимавшая свой золотой крестик с шеи (султану было приятно это упорство), отважилась даже начать богословский спор со своим повелителем.
– Ваше величество услаждает мой слух прекрасной поэзией, – говорила она, – и еще ваше величество рассказывает рабе своей, как великодушны были султаны к поэтам, милуя и щедро осыпая наградами даже самых легкомысленных из них – и за что же? – за слова, только за слова, и более ни за что! А между тем сам пророк ненавидел поэтов, о чем сказано в Коране: «Они извергают подслушанное, но большинство их лжецы. И поэты – за ними следуют заблудшие. Разве ты не видишь, что они по всем долинам бродят и что они говорят то, чего не делают…» Как это согласовать и можно ли вообще согласовать?
– Ох, маленькая гяурка, – снисходительно вздыхал султан, поглаживая ее по щеке, – у тебя не хватило терпения прочитать дальше. А дальше в Книге написано: «…Кроме тех, которые уверовали, и творят добрые дела, и поминают Аллаха много». Еще ты не знаешь хадиса
[101], который передает слова пророка: «Почему бы тем, кто защищает Аллахова посланника с оружием в руках, не защищать его также и своим словом?» Пророк давал повеления своим ансарам
[102] убивать каждого из поэтов, высмеивающих его учение, но милостиво относился к тем, кто прославлял его, и даже тех, кто писал оскорбительные слова, но затем покаялся. Такова история поэта Каба ибн Зухайра, который заслужил смерть за свое злое стихотворение против пророка и был даже ранен в столкновении с правоверными, но впоследствии свет ислама пролился и на него. Он сочинил большую поэму в честь пророка, явился на утреннюю молитву в мединскую мечеть и там стал читать перед посланником свое произведение, и когда дошел до слов: «посланник – это сверкающий меч из индийской стали, обнаженный самим Аллахом», – растроганный Магомет накинул на плечи поэта собственный плащ, после чего эта поэма так и называется «Аль-Бурда» – «Плащ». И в этой поэме есть слова, написанные словно бы о тебе, Хюррем. Вот они: «Когда она улыбается, показываются ее влажные от слюны передние зубки, точно они – источник сладкого вина, к которому приятно припасть дважды, вина, смешанного с холодной чистой водой, взятой из змеившегося в долине потока, над которым летят северные ветры».
Я скажу тебе: «О моя госпожа, ты измучила меня!»
Она ответила: «О Боже! Мучь тогда и ты меня!»
Через два месяца Хюррем несмело сказала султану, что она ждет ребенка. Растроганность его была столь безмерна, что он неожиданно даже для самого себя стал читать ей в полузабытьи стихи древних суфийских поэтов Джелаледдина Руми и Юнуса Эмре, и вся ночь у них прошла в стонах блаженства, в радости, в приглушенном звучании таинственных слов о слиянии человеческих душ друг с другом и с высшей сущностью.
В счастливый миг мы сидели с тобой – ты и я,
Две формы и два лица – с душой одной, – ты и я.
Дерев полутень и пение птиц дарили бессмертием нас,
В ту пору, как в сад мы спустились немой, – ты и я.
Восходят на небе звезды, чтоб нас озирать,
Появимся мы им прекрасною луной – ты и я.
Нас двух уже нет, в экстазе в тот миг мы слились,
Толпе суеверной и злой ненавистны, – ты и я.
В эту ночь султан хотел быть особенно великодушным. Может, сожалел, что поздняя ночь, и не может он немедленно проявить все величие своего великодушия к Хюррем и вынужден ждать утра, чтобы сообщить валиде и кизляр-аге, сообщить всему гарему, всему Стамбулу и всему миру, как дорога ему эта маленькая девочка, от которой он теперь ждет сына, наследника и которую он сделает султаншей, царицей своей души и царицей всех душ его империи, но до утра было еще далеко, до сына – еще дальше, поэтому он должен был довольствоваться одними словами, и он щедро лил их из неисчерпаемых источников своей памяти, с которой пока еще не могла состязаться даже цепкая, как глициния, память Хюррем: «Все равно приходи, все равно будь той, какая ты есть, если хочешь – будь неверной, огнепоклонницей, идолопоклонницей, если хочешь – будь хоть тысячу раз раскаявшейся, если хочешь – будь сто раз нарушительницей раскаяния, эти врата не врата безнадежности, какая ты есть, такой и приходи».
И уже когда Хюррем уснула, он бормотал над спящей, точно колыбельную, из Юнуса Эмре
[103], слишком простого для султанов поэта, но такого уместного для данного мгновения:
Станем мы оба идущими по одному пути, Приди, о сердце, пойдем к другу.
Станем мы оба людьми одной судьбы, Приди, о сердце, пойдем к другу.