Султан не звал ее, может, и не вспоминал, может, и вовсе забыл, и все забыли. Даже кизляр-ага Ибрагим куда-то исчез, пропали все евнухи, не охраняли, не следили, скрылись все враз, так, будто говорили: «Беги! Вырывайся на свободу!» А где ее свобода, за какими стенами, просторами и бесконечностью времени?
Сидела в своих мраморных, раззолоченных покоях, не спала до утра, не смежила даже век, невольно прислушивалась к каждому шороху, к журчанию воды в фонтане, к вскрикам своего исстрадавшегося сердца, утомленно посматривала на разметанные в черных настенных кругах золотые буквы священных надписей, трепетавших, как птицы в окнах. И сердце у нее в груди трепетало так же в ожидании неминуемого.
Почему никто не шел к ней? Куда-то исчез великий визирь Ахмед-паша, пропал кизляр-ага, и молчит, тяжко молчит Сулейман. Уже узнал, что хотела его смерти? Но видит бог, не убивала его и не посылала убийц, потому что лежал мертвый. А разве можно желать смерти для мертвого?
На рассвете неожиданно пришел вдруг зять Рустем. Скребся в двери, как пес, изгнанный хозяином, втиснулся на белые ковры приемного покоя султанши, понурый больше, чем всегда, лицо под черной бородой было синюшное, будто у утопленника.
– Что это с тобой? – вяло поинтересовалась Роксолана.
– Ваше величество, я снова великий визирь.
– И так рано прибежал похвалиться?
– Ваше величество…
– Какой же ценой? Кого-нибудь убил?
– Если бы…
Она посмотрела на него внимательнее. Слишком хорошо знала этого человека, к которому когда-то была благосклонной, потом возненавидела его, в дальнейшем снова вынуждена была ему покровительствовать, чтобы снова охладеть, может, и навсегда.
– Ага, – сказала, не скрывая злорадства, – уже знаю: должен кого-то убить. Может, меня? Потому и прибежал на рассвете. Не мог дождаться утра.
Рустем
[261] упал на колени, тупо мыча, пополз к ней по ковру.
– Ваше величество! Мама!
Роксолана брезгливо отодвинулась от своего зятя.
– Какая же я тебе мать?! Хочешь напомнить, что отдала тебе свою дочь? Так знай же – не я отдала Михримах, а султан. Убийца хотел иметь своим зятем тоже убийцу. Разве не ты убил Байду? А я если и имела еще после того какие-то надежды на твое очищение, то только потому, что у тебя славянская душа. Но теперь знай: человек может разговаривать на том же языке, что и ты, а быть величайшим преступником. Язык не имеет значения. А душа? Разве ее увидишь в человеке? Была слепой и теперь должна расплачиваться. Так зачем пришел – хвастать или убивать?
– Ваше величество, умоляю вас, выслушайте своего раба!..
В самом деле раб, и все здесь рабы, может, и сам султан – тоже раб, только она свободна, потому что не поддавалась никому и ничему и не поддалась. Не боялась ни угроз, ни предсказаний. Когда солнце будет скручено, когда звезды облетят, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была убита, – может, лишь тогда узнает душа ее, что приготовлено ей на этом свете. Но нет! Клянусь движущимися обратно, текущими и скрывающимися, и ночью, когда она темнеет, и зарей, когда она дышит, – буду бороться даже с безнадежностью, чтобы самой смерти навязать высокий смысл жизни, как зерно, которое умирает, чтобы жить снова и снова неистребимо, вечно.
– Кровь на тебя и на твоего султана падет, как листья на землю!
Сказала это или только подумала? Как бы там ни было, Рустем зашевелился неуклюже, готов был бы съежиться от ее взгляда и ее слов.
– Ваше величество! Моя ли в том вина? Слепым зеркал не продают. Пришел человек, сказал, донес.
– К кому пришел?
– Ко мне. К султанскому уху не был допущен. Ну, а без провожатого не дойдешь даже в ад.
– Выбрал тебя в провожатые?
– Ничтожный евнух с кухни. Я отправил его в ад. Но весть уже была во мне. Что я мог, ваше величество? Такое преступление. Измена. Я был благодарен Аллаху, что он избрал меня оружием. Если бы можно было знать!
Сердце как стеклянный дворец, лопнет – уже не склеишь.
Она поморщилась:
– Мог бы и не упоминать о своем сердце.
Но Рустем должен был выговориться, как будто надеялся очистить душу. – Когда стоит большая мечеть, не надо молиться в малой. Я бросился к его величеству султану. Ведь тот подлый доносчик сказал, что заговор против падишаха затеял Ахмед-паша.
Заговор против падишаха. Заговор, заговор, заговор… Не надо было брать ей Ахмед-пашу. Не к каждому дереву прислонишься.
– И что же? – непроизвольно спросила зятя.
– Ахмед-паша попытался хитрить и тут. Поставленный перед султаном, взял всю вину на себя, упал на колени, молил о наказании и прощении. Мерзкие хитрости, как всегда, у этого человека. Но когда спустили его в подземелье Топкапы, пришел туда сам падишах, и начали дробить этому хитрецу кости, Ахмед-паша выдал…
Рустем-паша умолк и начал вытирать пот на лице.
– Кого же выдал? Меня? – спокойно спросила Роксолана.
Рустем-паша молчал.
– Кого еще? – резко допытывалась она.
– Шахзаде Баязида, – шепотом ответил дамат.
– Больше никого?
– Больше никого, ваше величество.
– И тебя прислали убить меня?
– Я прибежал сам.
– Убить?
– Ваше величество, сказать!..
– Не испугался, что будешь наказан?
Он молчал и корчился на ковре.
– О Баязиде что знаешь? Не было никаких повелений?
– Не было.
– Хорошо. Береги Михримах. Может, хоть моя смерть поможет тебе.
– Ваше величество! Я помогу вам.
– Иди прочь! Сама встречу султана и его убийц.
– Ваше величество!..
– Иди!
Только теперь, наконец, могла признать, что осталась одна на всем белом свете. Еще день-два тому назад ей казалось, что может стать всемогущей и осуществить все, о чем думалось и не думалось, и ничто уже не стояло на пути, но ниоткуда не было и помощи. Двое сыновей, которые остались в живых, ей уже не принадлежали. Один должен был спасаться от гнева падишаха, другой равнодушно ждал трона. Она звала своих мертвых сыновей, а они отвечали ей молчанием. Еще вчера верила, что она единственно зрячее и разумное существо среди окружающего ее озверения, не подвластного разуму, заполоненного преступными инстинктами, но – о ужас! – теперь должна была убедиться, что какая-то неведомая сила гонит ее к гибели, точно так же, как и тех зверей, – зрелище жалкое и унизительное.