И наконец на частоте 97,2FM я слышу голос, говорящий с протяжным ливерпульским акцентом, что-то о «немалых усилиях, которые пришлось предпринять, чтобы выяснить даты гастролей «Jacob’s Mouse», стремительно набирающего популярность трио из Ипсуича».
Вот оно! Я стою на пороге! Это дядюшка Пил, о котором все говорят! Сейчас я впервые услышу контркультуру 1990-го! Здесь вся тусовка, вся настоящая жизнь!
Медленно и угрюмо, как ослик Иа-Иа, Пил перечисляет даты концертов и наконец объявляет следующего исполнителя.
– Сразу предупреждаю, это не легкая музычка для буржуазного обывателя, – говорит он и врубает песню.
Внезапный звуковой удар – через наушники – сразу дезориентирует. Жесткая, злая гитара, на которой играют как будто с единственной целью: повергнуть в ужас любого, кому еще не довелось испытать подобный акустический опыт, например прокатиться на трехколесном велосипеде под неисправной бетономешалкой, набитой умирающими детьми.
Потом вступает вокал. Человек – судя по голосу, одержимый всеми бесами сразу, – истошно вопит, предупреждая:
– Он уже около твоего дома! Он уже около твоего дома!
Я в жизни так не пугалась. Это уж точно не Тина Тернер с ее «Запотевшими окнами». Это радийное «Шоу Джона Пила» явно идет на каком-то особом диапазоне, на котором демоны переговариваются друг с другом, замышляя конец света. А голос в наушниках так и вопит:
– Он уже около твоего дома! Он уже около твоего дома!
Я выключаю приемник и снимаю наушники. Меня всю трясет. Господи боже. Мне надо попить. Встаю с кровати, иду к столу. Проходя мимо окна, выглядываю наружу, и там снаружи… стоит человек, около моего дома.
Просто стоит под фонарем на другой стороне улицы. Зловещий, как любой незнакомец в ночи. Зачем он здесь? Почему? ПОЧЕМУ? По ночам в нашем квартале никто не ходит. Это какая-то дьявольщина.
Заметив движение в моем окне, он поднимает голову. Лицо белое как полотно. Он смотрит прямо на меня. От страха мне кажется, что его лицо плавится, растекается, превращается в «Крик» Эдварда Мунка, который я видела в «Ключе к современному искусству начала двадцатого века» (Лурд Сирлот, Bateman, 1990).
С трудом подавив собственный крик, я забираюсь обратно в постель и прячу приемник под кучу одежды на полу – зарываю поглубже, а то вдруг он теперь заражен радиацией зла.
Я прижимаю к себе спящего Люпена – отчасти чтобы успокоиться, отчасти чтобы отдать его в жертву этому человеку с растекшимся белым лицом, если тот вдруг ворвется к нам в комнату.
Я еще слишком юная для контркультуры. Мне с ней не справиться. Если я переживу эту ночь, если не умру от страха – в чем я сейчас сомневаюсь, – завтра я вернусь к «Beatles». К моим милым «Битлам» с их мелодичными песнями о старой и новой любви. И останусь с ними уже навсегда. Никогда больше не стану пытаться слушать Джона Пила. Если музыкальному журналисту приходится слушать такое, это точно не для меня.
Уже потом, через несколько лет, я, разумеется, поняла, что никаких демонов нет: это был относительно мягкий спид-метал, а человек снаружи – просто человек, стоявший на остановке в ожидании пятьсот двенадцатого автобуса.
Но я уже обозначила свою позицию бунтующего подростка, и теперь поздно идти на попятную. Мое недавнее преображение – в качестве гота, отвергнутого другими готами, – не прошло незамеченным дома.
– Ты изменилась. Всегда ходишь в черном. Как будто в дом залетела толстая унылая ворона, – говорит мама, когда я спускаюсь к завтраку. – Толстая черная унылая ворона. Бьется в оконные стекла и не может выбраться наружу. Это, знаешь ли, угнетает. Почему бы тебе не надеть симпатичное платье, а то ходишь, как в трауре?
– Черный – мой внутренний цвет. Мы все черные изнутри, потому что там нет освещения, – говорю я.
Мама непонимающе смотрит и пожимает плечами.
Она вообще не понимает подобных шуток – когда я стараюсь выйти за рамки классических подростковых клише. Раньше я пыталась ей объяснять, в чем тут смысл, но мама лишь пожимала плечами и выдавала скучающе-пренебрежительное «О!», как, наверное, сделала бы королева, если бы кто-то упомянул в разговоре, раздуваясь от гордости: «Я сейчас заглянул в кошелек, там у меня двадцать фунтов». – «О!»
Мой макияж маме тоже не нравится.
– Однажды я чуть не выколола себе глаз щеточкой для туши, – говорит она, сердито глядя на мой тюбик с подводкой.
Мне не хочется ей говорить, что это не делает чести ей, а я здесь вообще ни при чем. С тем же успехом она могла бы сказать, что однажды она перепутала двери «к себе» и «от себя», и запретила бы мне пользоваться дверями, чтобы «они не предали и тебя тоже».
Разговоры на тему «Ты изменилась» происходят у нас постоянно, словно мы собираем коллекцию.
– Ты изменилась, – говорит мама, когда я надеваю короткую черную кружевную фату.
– Но это же хорошо, мама. Если бы я не менялась, я бы так и сидела у тебя в животе.
– Ты изменилась. – Когда я учусь танцевать мэдчестер под клип «Happy Mondays» в «Поп-топе».
– Время идет, все меняется.
– Ты изменилась. – Когда я отбеливаю усы в ванной.
– Да. Я решила, что мне не идет имидж инди-Гитлера.
Зато братьям нравится мой новый образ.
– Ты похожа на злую принцессу, – говорит Люпен с искренним восхищением, играя с моей черной фатой.
Злая принцесса. Мне это нравится. Во всяком случае, это лучше, чем прежний «изгой» или «ходячий пудинг».
Возможно, «злая принцесса» мне подойдет.
Следующей ночью я снова слушаю Джона Пила, как и положено злой принцессе. Во второй раз все уже не так страшно. Как с грозой: просто надо дождаться, когда она закончится и небо опять прояснится. Да, там много танцевальной музыки – Пилу нравится эйсид-хаус, который, как я решила, однозначно не для меня: у меня нет подходящих нарядов и нет знакомых с машиной, которые отвезли бы меня на рейв, так что в этом сезоне я пас. Я как те чопорные подростки в 1963-м, которые презрительно фыркали, послушав «Beatles»: «Не понимаю я этот грохот. Мне ближе честные радости скиффла».
Но иногда – совершенно внезапно – среди этого шума, который не для меня, возникает что-то невероятно прекрасное и очень ценное для меня в моем нынешнем состоянии. Совершенно волшебные песни. И тогда я нажимаю на кнопку «запись», чтобы сохранить их себе навсегда – минус первые семь секунд.
Эти кассеты хранились у меня много лет. «Mazzy Star». «The Sugarcubes». Африканский хайлайф – почти такой же хороший, как «Грейсленд» Пола Саймона, как я покровительственно обозначала его для себя и записывала с благой целью «проявить широту взглядов и вкусов», хотя, если честно, потом я всегда проматывала эти записи на ускоренной перемотке.
Но они здесь, на кассетах, всегда под рукой, если будут нужны, – и они мне нужны. Мне нужны эти новые краски, идеи и голоса на кассете, которую можно носить в кармане, как талисман. Точно так же, как книги, каждая из этих песен нужна мне как дверь с надписью «Выход». Как место, куда можно пойти.