Бернард быстро убедил себя, что ничего не случилось, что торнадо распался от естественных причин, что его знак был совпадением, дурацким карнавальным жестом испуганного старика. Он был инженером, механиком, технарем двадцатого века. Какая к черту магия? Сны? Знаки?
На следующий день Эстер забыла, в какой компании они застраховали дом. Потом – в каком шкафу сахар. Потом – какая зубная щетка – ее. Потом она каждую неделю что-то забывала, большие и маленькие вещи, кусочки жизни и умений, события и людей. Бернард видел ужас в ее глазах – улитку затягивало в раковину, а вход быстро зарастал.
Деменция катилась на Эстер, как лавина с горы, а бежать было некуда.
Через год она уже перестала Бернарда узнавать и с ним разговаривать, перестала видеть то, что было вокруг, а видела и разговаривала только с тенями, мелькавшими внутри на стенках ее раковины.
Через полтора года она забыла, как ходить. Иногда порывалась встать, но падала. Плакала, звала маму и Бернарда. Он был рядом, каждую минуту – рядом, но она его не видела и скучала, спрашивала где он, как ему живется, скоро ли они увидятся…
Бернард несет в гостиную чай и печенье на подносе. Останавливается в дверях, удивленный – в открытое окно прошмыгнул большой кот, очень пушистый, серокоричневый, не особенно ухоженный. Он сидит на подоконнике, нервно дергает хвостом, потом громко мяучит и прыгает в комнату, прямо на колени Эстер.
– Ой, – кричит Эстер, дергаясь от неожиданности. – Ой, мамочки!
И замирает, запускает пальцы в густую теплую шерсть. Потом гладит кота, действительно гладит, будто вспоминая, как. А потом поднимает глаза на Бернарда и улыбается ему. Настоящая Эстер. Та, кого он не видел уже почти девять лет.
– Берни, – говорит она. – О, мой Берни! Я так по тебе соскучилась!
Поднос в руках у Бернарда ходит ходуном, ложечки стучат о чашки, аккуратная стопка печенья рассыпается.
– Ты не представляешь, как это ужасно, Берни, – говорит Эстер. – Я в тюрьме без света и воздуха, я кручусь в этом чертовом торнадо, меня колотит о стенки, и это очень больно, тошнотворно и никогда, никогда не заканчивается! «Улитка» – ты говоришь, «улиточка». Но улитка – это слизняк в скорлупе, Берни. Я же ненавижу слизняков…
Бернард хватает воздух ртом, он хочет что-нибудь сказать, обнять ее, но голос не идет, а в руках – дурацкий поднос, и куда его поставить, он никак не сообразит.
– Отпусти меня, Берни, – просит Эстер. – Я мучаюсь. Отпусти.
Бернард мотает головой, он понимает, о чем она просит. Голос наконец слушается.
– Я без тебя не могу, – говорит он хрипло. – Ты мне нужна. Хоть как.
– Тогда и себя отпусти.
Бернард наконец роняет поднос, любимая цветочная чашка Эстер бьется, печенье рассыпается, заварник падает на бок, заливая ковер крепким чаем. Кот подпрыгивает от грохота, взлетает обратно на подоконник и убегает в сад.
– Пожалуйста, – говорит Эстер. – Пожалуйста, Берни…
Ее глаза мутнеют, она роняет голову на плечо и засыпает, похрапывая. Когда просыпается, все начинается по новой – хитрая жопа, где моя собака, мама, мама. Как и было много лет.
Бернард размышляет. Ставит на крыльцо блюдце со сливками. Кот приходит и пьет, но в дом больше не лезет. Иногда поднимает голову и смотрит, у него странные серые глаза.
Бернард весь день пишет письма, пишет записки, пишет открытки, пишет послания на фейсбуке. Вечером заказывает ужин из ресторана, открывает вино. Эстер нюхает бокал и опрокидывает его на ковер. Бернард выпивает два – вино пахнет солнцем других стран, спелыми яблоками, летней рекой. Потом он наливает ванну – у них большая ванна, раньше они любили купаться вместе.
Он несет Эстер наверх по узкой лестнице, раздевает ее, аккуратно сажает в горячую воду. Она всхлипывает от удовольствия, откидывается, уходит под воду с головой. Потом садится, отфыркиваясь. Бернард раздевается – в пояснице что-то хрустнуло, когда он поднял жену, но какая уже теперь разница? В самом конце есть чудесное ощущение свободы – потому что беречь больше ничего не надо.
Бернард знает, как надо правильно резать вены, ему рассказывал об этом мальчишка-ирландец, когда они пытались навести понтонный мост через реку Недеррейн взамен разрушенного, чтобы пехота союзников могла взять Арнем. Четыре дня ада и крови, потом отступление. Бернард хорошо помнил тот разговор и того мальчишку – он потом выкапывал его из-под жидкой французской грязи, истекшего кровью – вены так и не порезал, взрывом оторвало ногу. Не промахнулся мимо своего католического рая.
Бернард поднимает руку, с нажимом проводит по ней лезвием старой, очень острой отцовской бритвы. Больно, конечно, но терпимо. В восемьдесят семь лет все – терпимо. Эстер внимательно смотрит. Он кладет ее тело на свое, ее голову – на свое плечо. Поднимает ее руку. Она чуть вздрагивает, когда чувствует лезвие, но руки не отнимает. Кровь смешивается с кровью. В доме очень тихо.
– Мама, я написяла в воду, – вдруг говорит Эстер. – Прости, я не хотела.
Бернард смеется. Эстер тоже смеется. Они лежат в быстро краснеющей воде, голые и горячие, и смеются. Утром к дому придет молочник – Бернард оставил на крыльце записку, что молока сегодня не надо, спасибо, не затруднит ли его вызвать полицию и скорую – забрать их тела?
Бернард обмакивает палец в кровь и рисует на белой плитке кафеля. Спираль, улитка, две точки глаз, завиток… Палец сползает по стене. Сознание плывет, будто он – не только он, но кто-то еще двигает его рукой. Будто улитка что-то значит.
Эстер поднимает руку – ее палец тоже в крови – и пририсовывает улитке улыбку.
– Хорошая была жизнь, – говорит она. Бернард кивает, он помнит танцы, походы, путешествия, вечера у телевизора, жаркие поцелуи, настольные игры, споры, работу в саду, ужины и кофе. В году больше полумиллиона минут. В шестидесяти – тридцать один с половиной миллион. Из них счастливыми для них были как минимум двадцать миллионов. Грех жаловаться.
Бернарду тепло, он хочет спать, он испытывает нежное, спокойное наслаждение от прикосновения тела Эстер, от ее нетрудного веса на его теле, от ее запаха.
– Любовные письма пишу на песке, – тихо шепчет Эстер песню из их молодости. – Любовные письма – тебе, тебе. Море слижет буквы, разбросает песок, заберет мою память. Но я написала о любви – и значит она была, и мы были… мы были.
Ее голос слабеет. Она замолкает, откинувшись на плечо мужа, расслабляется, ждет. Два сердца стучат в двери смерти все настойчивей, и вот дверь отворяется – заходите. Обнявшись, Бернард и Эстер скользят в темноту за дверью, принимают ее, становятся ею.
Стук усталых сердец замедляется. Наступает тишина.
Улитка улыбается со стены.
Сиськи
А еще жила женщина, ну как – женщина, девчонка совсем еще, просто замуж очень рано выскочила, лет в девятнадцать. По нашим временам – детство детством, сейчас ученые считают и томограммами подтверждают, что мозг взрослеет только годам к двадцати пяти. Если вообще. Синапсы прорастают, закрепляются, случается утряска и усушка во взрослое состояние, у кого уж какая.