Пока он говорил, Перл смотрела, как двигаются его большие хищные руки. Все было видимостью. Все, что думал разум, что говорил язык и что чувствовало сердце. Она видела его, словно в мареве, в полусне.
– Здравомыслие сделало человека выродком в глазах природы, – сказал Томас.
Как ужасно он говорил – в своей вычурной, устрашающей манере. Она удивилась терпеливости и покорности детей и тому, как им удавалось избегать его влияния.
– Его поглощает дихотомия между антимиром и миром, который он вынужден переживать. В результате – смерть. Но эта дихотомия не неизбежна.
– Смерть не неизбежна? – сказала Перл.
– «Смерть» – жалкое слово. Всего лишь способ обращения к памяти, к общему опыту. Да, очень жалкое слово, как и «любовь».
Это слово выскользнуло у него изо рта, словно моллюск, сгусток лимфы.
– Ты не ставишь эксперименты на этих детях? – спросила Перл грозно. – Ничего такого?
Томас посмотрел на нее. Он скатал свою салфетку и медленно пропустил через кулак. Перл решила, что он с ней заигрывает. Она задрожала. Словно судороги прошли по всему телу.
– Перл, тебе надо прекратить считать меня каким-то безумным ученым.
– Ну а что ты тогда говоришь… То есть… тогда это просто слова, так получается? Пожалуйста, я не хочу больше говорить. Закажи еще бутылку вина, пожалуйста. Зачем ты столько говоришь? Эти бедные дети…
– Но ты спросила меня о детях. Им дана всяческая свобода. Их фантазии поощряются и уважаются. Среди них есть очень одаренные. Есть такие, кто обладает энциклопедическими знаниями. Но это неважно. Теперь это волнует меня гораздо меньше, чем когда-то. Детство – это сознательный мир, к тому же такой трансцендентальный. Возрастание сознательности – ключ ко всему. Это главная сила изменений, сила достаточно мощная, чтобы изменить примитивные структуры человеческих инстинктов и потребностей. Наблюдая этих детей в течение нескольких последних лет, я сделался увлеченным синергистом…
– Я не знаю, что это значит, – простонала Перл. – Пожалуйста.
Она посмотрела на его галстук, на фигурки на нем. Это были птицы, летящие к ней с большого расстояния, даже не птицы, а скорее тени птиц.
– Они просто дети, – сказала она. – Ты не должен говорить со мной в такой манере. Я не хочу говорить о них. Не хочу говорить о Сэме. Я не… почему ты хочешь, чтобы я ошизела, сошла с ума? Я кое-что знаю. Я узнала это давным-давно, в доме матери, доме матери и отца, давным-давно, когда мы все еще были живы. Там была картина на стене. На картине женщина, женщина, примерно моих лет, как я сейчас, а под ней была надпись большими красивыми буквами: «Трости надломленной не переломит»
[40], и эта женщина была в ужасном состоянии, эта бедная женщина в длинном халате, она обнимала дерево. Она распростерлась на земле, обнимая дерево, не живое, а как бы засохшее, без коры. Жуткая вещь, все ободранное и с виду вполне крепкое, но не дающее никакого утешения той бедной женщине, насколько я видела, и я помню, как я думала, даже ребенком: могу поспорить, Он все время ломает надломленные тростинки…
Она смотрела на птиц, летящих к ней, прямо в глаза.
– Я надломленная тростинка, – сказала Перл.
– Извини, Перл, я тебя утомил.
Он нагнулся через стол и погладил ее по руке. Она не отняла руку. Она опустила глаза к корзинке с хлебом, где по крошкам легко перепархивала муха.
– Я хочу спросить у тебя кое-что, – сказала она. – И хочу, чтобы ты ответил простыми словами, пожалуйста. Это просто простой вопрос.
– Конечно.
– В доме у нас живет старуха? Очень старая.
– Нет, – сказал Томас.
– Ты уверен? – сказала Перл. – Может, ты забыл или типа того? Твоя бабушка или типа того? Такое иногда бывает. Я читала статьи. Люди в большом доме, они иногда просто забывают, а наверху живет эта старая родственница, живет себе так незаметно, то и дело проваливаясь в прошлое, ловит голубей на ужин или типа того.
– Нет, – сказал Томас.
– Очень старая, – сказала Перл. – Иногда она вообще на человека не похожа. Она словно какая-то птица. Грозная, свирепая птица, типа ястреба или… иногда, когда я смотрю на нее, я почти не сомневаюсь, что это птица, так ясно я ее вижу. Но все равно я ее вижу и вижу, что она не птица, потому что, когда я вижу ее, у меня такое впечатление, что это старуха, причем я ее вижу уже довольно долгое время…
– Ладно тебе, Перл, – Томас улыбался. – Все в порядке. Ты знаешь, в чем дело. Это просто от выпивки. Когда переберешь.
– Дело не в этом, – сказала Перл.
И отняла свою руку.
– Мишле говорит, что птицы – «благодатные светочи живого огня, сквозь который проходит мир».
– Я… Зачем ты это делаешь? К чему это вообще? Ты на все отвечаешь словами, чужими словами… у тебя совсем нет своих…
– Мишле ссылается на птиц как на вестников очищения, «благодетельных пособников взаимообмена субстанций».
– Я этого не знаю… Он француз? Он говорит о стервятниках. Падальщиках. Я говорю о… я не знаю… – она резко встала. – Нам всем становится страшно, когда мы становимся старше, вот и все, мне кажется.
– Страх – это очарование ужаса, – сказал Томас.
– Это тоже чьи-то слова, да? – выкрикнула Перл.
Слова были, словно насекомые на стенах комнаты.
Насекомые, меняющие цвет, блекнущие и движущиеся, расползавшиеся по всей комнате.
– Давай вернемся на лодку, Перл. Не надо было мне говорить с тобой об этом, прости меня.
Он говорил холодно, отстраненно.
Они вышли из дома и пошли по улице. Небо ясное и какое-то чудное. День душный.
– Возможно, мы захватим эту бурю. Пора возвращаться домой, Перл, задраивать люки.
Он говорил с ней, как с собачонкой на поводке. Она шла за ним с жалким видом. Выпивка опустошила ее. Она думала о детях, ждавших их дома, по другую сторону воды. Она еле плелась. Другие люди обходили их. Она ведь пыталась? Ее мутило от этих попыток что-то прояснить, от разговоров. Мимо спешили люди со своими большущими лицами. Мир, манивший за собой людей, был просто розыгрышем, разве они не видели? Все может обратиться вспять за миг. Жизнь может быть на вкус, как цветы, как дорогое вино, которое купил Томас, но в итоге тебе не миновать похмелья.
На пристани их ждали Линкольн, и Мириам, и Шелли. Рядом стояли несколько коробок ярких дешевых игрушек. Перл было трудно смотреть на них. Что только дети придумают с ними? Она села в лодку.
Томас отдал швартовы. Катер вышел в гавань. Солнце мутно светило сквозь тощие лоскуты облаков.
Линкольн ел шоколадный батончик и вязал узлы на канате. Невозможные узлы. Кто бы распутал такие? Он тряхнул запястьем, и канат хлестко распрямился.