Она повсюду ходила за ним хвостом, напевая ему в уши грязные куплеты. Она пекла ему хлеб, гладила рубашки, держала член в туалете. Против последнего он не особо возражал. Его струя выписывала узоры. Он издавал смешок. Вопреки себе. И направлял струю на нее. Она била ее в живот, отскакивая, точно снежок.
«Я тебя не хочу», – говорил он сбивчиво, пока ее тугая дырка поглощала его член. Он ничего не мог втолковать ей, даже свою ненависть. Ему виделось, как он ее убивает, расчленяет, даже хуже. Он завидовал храбрости и везучести Клавдия…
[24] Налить яд ей в ухо, в глаза, превратить ее гладкое тело в сплошные мерзостные струпья. Он бы отрезал ее половые губы и сварил их, фаршировал индейку и скормил ей на День Благодарения. Он бы сомкнул челюсти на ее горле и с радостью перегрыз бы его, так что кости хрустели бы на зубах.
Однако как он мог рассчитывать на что-либо подобное? Он был человек цивилизованный, к тому же реалист. До тех пор, как Шелли вошла в его жизнь и взялась за него с алчностью голодной волчицы, дни его протекали в спокойствии и порядке. Он был в ладу с собой и твердо стоял на ногах исключительно за счет личных убеждений. Его способность заставлять других испытывать тревогу, дискомфорт и ощущение своего невежества утверждала его внутренний мир, который он считал несокрушимым. Он вставал в семь, упражнялся с тяжестями, ел холодную овсянку и чистил зубы порошками и нитками. Он не употреблял ни соли, ни приправ. Он играл в теннис. Он мог поддержать разговор практически на любую тему. Он не много путешествовал, но был чрезвычайно начитан. По вечерам его излюбленным досугом было нацепить на голову наушники и слушать Ландовску
[25].
Теперь он чувствовал себя разбитым. Его разум наполняли чудовищные злодеяния. Он спал и видел, как ебет Шелли в жопу, разрывая ее надвое, точно персик.
Разумеется, он себя шокировал. Его работа в университете пошла под откос. Цифры, формулы, любимые им за красоту и достоинство, стали подводить его. Он стал делать ошибки. Цифры разбредались по доске, как коровы. Он начал запинаться. Говорить фривольности. Забывать застегивать ширинку. У него развилась привычка пялиться на студентов, которые в ответ пялились, пораженные, на него, и как-то раз на его глазах голова одного из них сделалась плоской и гладкой, превратившись в два пруда, полные уток. Поднятые руки сделались секирами, готовыми разрубить его. Рот одной студентки стал широкой лоснящейся кобыльей вагиной.
Возможно, дело было в погоде. Возможно, Шелли каким-то образом отравляла его. Сердце Линкольна трепыхалось. Вкус собственной слюны казался ему странным. Язык источал непонятные запахи. Он ослаб, зевал на ходу, стал капризным, словно ребенок. Когда он шел через кампус по весенней слякоти, налипавшей ему на туфли, Шелли следовала за ним как тень, изводя его. Он с ней не разговаривал. Не реагировал на нее, кроме как во сне, и тогда он просыпался с криком, залитый спермой, думая, что это кровь. Она была ведьмой, ходячей отравой, и тело ее было скрытым оружием. Она была сукой с ледяным чревом, к которому примерзал его язык, как к холодному железу.
Он боялся спать. Но даже так он словно видел сны наяву. Была весна. Над головой его кружили желтые мушки. Он шел и шел, стараясь не заснуть. В городке было солнечно. Окна закрывали оранжевые наличники, защищавшие от солнца арматуру. Перед Линкольном маячили смеющиеся дети с высветленными волосами и ели что-то, сочившееся влагой.
– Линкольн, милый, – сказала Шелли, – если бы ты только прогулялся со мной, и стал моим мужем, и подарил мне семью, у тебя бы все было в порядке. Ты просто гробишь себя, милый.
Линкольн в ужасе уставился на нее.
В его квартире свет горел и днем и ночью, и Линкольн отдыхал, сидя в кресле с прямой спиной, лишь бы не видеть кошмаров. Вены на его руках совсем выцвели, а в груди, в самом дыхании, он почувствовал странную легкость. Как там забальзамировали лорда Байрона?
– Я всего лишь люблю тебя, Линкольн, – сказала Шелли.
Он имитировал обморок.
Она устроилась у него на коленях. Она со вздохом ввела его член в себя и начала раскачиваться. Он кончил почти сразу. Сперма потекла по их ногам. Но Шелли все еще крепко держала его. Она продолжала раскачиваться. Она облекала его, точно одежда. Покров Деяниры
[26], приставший к его коже. Она засунула мизинец ему в анус, другой – за край рта, и язык – ему в ухо. Ее черные всклокоченные волосы лезли ему в нос и глаза. Все выходы были закрыты. Он всхлипнул, поперхнулся и с усилием высвободился.
Он плакал от бессилия. Он дрожал. Он хотел чашку молока. Хотел какой-нибудь умной беседы. Он хотел нацепить наушники и слушать музыку сфер.
– Я всего лишь человек, – сказал он в отчаянии, – и от меня едва ли что осталось.
Он кашлянул. Казалось, у него в груди перекатываются мраморные шарики. Его квартира была зловонной дырой. Легкий сквозняк казался затхлым, как будто он долго скитался по всем континентам, собирая мужские невзгоды, и нес с собой немало неприятных сюрпризов.
Линкольн вернулся к своему креслу и уселся, небритый, с отвисшей челюстью. Его волосы, за которыми он раньше так тщательно следил, были спутаны оттого, что Шелли постоянно ерошила их. На кресле виднелся его потный отпечаток, своеобразная мишень. Жирный отпечаток ягодиц, головы и рук.
– Ты самый нервный человек из всех, кого я знаю, – сказала Шелли с кровати, – но все равно ты мой единственный.
Он взглянул на нее, переводя дыхание. Как он дошел до такого? Респектабельный человек сорока лет. Способный, состоявшийся, цивилизованный мужчина, не проявлявший склонности к крайностям. Он ничего не мог извлечь из происходящего, этого бега по кругу, этого истязания, кроме понимания того, что его ввергли в ад. Как человек образованный, он, разумеется, понимал, что за порогом смерти нет ни рая, ни ада. Так что он по-прежнему, несомненно, числился среди живых. Он был не мертв, однако испытывал боль и негодование, словно его «я» было домом, в который вломились и ограбили. И все перебуробили. Что было даже хуже.
Он был не мертв, но отрезан от жизни, лишен здоровья и привычных радостей. Из-за этой девки, этой пизды, этой ведьмы, извивавшейся верхом на его члене, словно на метле.
– Твоя любовь – это мучение, – сказал он спокойно, насколько был способен, непроизвольно пуская слюни. – Это пещера ужасов. Если бы ты любила меня, если бы ты вообще была способна на любовь, ты бы увидела, как мне плохо, – возможно, я болен, если не при смерти, – и ты бы ушла.
– О, милый, – сказала Шелли, – мы уже не можем разойтись. Ты станешь папочкой через месяц-другой.
– Папочкой, – повторил он, оскалившись, точно череп.