на дальней станции сойду
трава по пояс
зайду в траву как в море босиком
и без меня обратный
скорый-скорый поезд
растает где-то в шуме городском.
Никто уже не пихал музыку в ящик, её брали из воздуха, из интернета. Там было проще. Там Пёпа умел поспорить. Мог привести цитату про аппарат насилия. Про сегодня что для завтра сделал ты. Вживую это всё кончалось. А потому что Хоха был вживую и вроде Хохи, взрослые, даже лысые. Вживую был Вова, он ходил в большом мужском костюме, но так и не заговорил и не расстался с чучелом. Магнитофон грустил за всех, особенно за маму, которая всё это время просто устало была и курила в окно, старея в неделю на год:
там где мне в ладони звёзды падали
мокрая листва грустит на дереве
до свиданья лето до свидания
на тебя напрасно я надеялась.
Все красивые родили моментально и стали некрасивыми. Двор опустел и заполнился новым поколением людей. Женские песни звучали глухо и по-мужски. Будто мёртвый папа гудел оттуда. Магнитофон состарился. Пёпа понёс его в дождь в ремонт, но там уже были пустые окна. Рядом закрылся часовой магазин, а до него книжный. Всё советское было не нужно. На обратном пути Пёпа встретил Хоху с парнями и Вову. Хоха продал что мог, дела не шли.
– Не надо.
Хоха не слышал. Он отбирал у больного птицу, а тот мычал.
– Не надо.
– Петуха с ящиком не спросили.
– Не надо. Я отдам магнитофон. Он дорогой.
– Давай.
– Починю и отдам. Он будет дороже.
– Когда?
– Завтра.
– Завтра?
– Завтра.
– Давай сейчас.
Пёпа ударил его магнитофоном. Хоха упал и заплакал кровью. Магнитофон совсем сломался. Было гордо и красиво, как будто смотрит папа. Пёпа хотел добавить, что ничего смешного, что он – Пётр Палыч, взрослые же люди, нормальное имя, но лишь кашлянул в тишине.
Волна восьмая
Под взглядом невидимых снайперов, под шёпот невидимых дронов днём я на пляже выкладывал камушки-ракушки, камушки-ракушки, от линии бара до линии волн. А ночью игрался с памятью. Подлости-глупости, подлости-глупости. За что-то платили больше, за что-то меньше, но точного курса не было. За мелкую ерунду сходил в горы, за нормальное такое предательство – просто вкусно поужинал. И вот я тут, в беззвёздочном отеле на руинах Карфагена.
Мир замер. Растворились повара. Пропал продавец полотенец. Исчезли горничные. Я перестал понимать, кого и зачем отпускают, кто и зачем остаётся. Где мы, где братья, где враги. Брюнетка, что звала меня, давно уже ходила с одноруким в камуфляже. Бассейн зарос какими-то вьюнами, а у бассейна бывшие охранники, кончив таиться, целовались и читали друг другу стихи. Было уже непонятно, кто у кого в плену. Если выживем, мы понесём на губах поцелуи наших убийц. Если выживем, наши женщины забеременеют убийцами. Если выживем, сами научимся убивать.
– Завтра последний штурм, – сказал Али и улыбнулся.
– Можешь тогда без баек, без всей этой вязи ответить на три простых вопроса? Кто ты, чего ты хотел и что с нами будет?
– Ты хочешь три самых важных ответа – за что? За сраную песенку?
– Не так уж плохи эти песенки. Я получил за них жизни.
– А может, это и был мой план? Всех отпустить и послушать, как ты попусту срываешь голос?
– Так в чём твой план?
– Ты видел столько фильмов про войну. Разве заложникам говорят правду?
– Но один герой всегда угадывает.
– Но это не ты.
Я подумал, обиделся и сказал:
– Ну и пошёл ты в задницу. Двоюродный брат Пророка.
Али засмеялся.
– Я скажу тебе план, но на ближайший час. Я хочу, чтобы всё смешалось. Постояльцы и братья, совсем, окончательно. Чтобы, когда они вышли с поднятыми руками, был шанс на обычную жизнь. Они выйдут, а я останусь оборонять крепость. Я прошу тебя – в пистолете осталась одна пуля, она для меня, так что я просто тебя прошу – спой обратный отсчёт. Окей?
– Окей. Звучит красиво.
Ночь ноль
Десять
Мне десять. Не знаю, что за десять, но надо расти. Я люблю яблоки, потому что с ними всё понятно. Люблю окно, потому что в нём тоже порядок: слева дом, дом, дом, справа дом, дом, дом, посередине школа.
С десятого этажа всё видно. Снизу ходит жуткий Помидор, пугает мелких. Снизу банда Апцова, их база – песочница, и банда Капцова, их база – берёза.
Сверху – Большая Медведица, похожая на мертвеца, и Малая, похожая на петлю. И ещё Кассиопея – у неё два треугольника, и я представляю там голые груди моих учительниц.
В школе вообще хорошо. Мелкие играют в си-фу, в банку, в пни-пойми и в молчанку:
шёл царь по полю крови
нёс с собой ведро любови
кто слово пикнет
тот ведро и выпьет.
Ещё играют в гору.
– Дать тебе гору игрушек – ты ложку говна съешь?
Правильно отвечать: ты свою гору засунь себе в но́ру.
– А если ложка чайная, а гора необычайная?
Тут я пока не знаю ответа.
Девять
Учителя тоже все хорошие. С каждым что-то не так. Рисования глухой, русского – картавый, нерусского – хромой, у музыки – девять пальцев. Хотела стать великой баянисткой, но что-то там ужасное вышло, и теперь она с нами.
На музыке надо угадать, иволга или таволга и сколько было Бахов. Илона Ивановна всегда интересно рассказывает.
– Нот девять, как грехов. До – похоть, она всего основа. Ре – чревоугодие. Ми – алчность. Фа – уныние. Соль – гнев. Ля – зависть. Си – гордыня, она всему вершина. Восьмая и девятая тайные. К доске, Бабушкин. Запиши.
Похть, червугоди, алщнос, уныне, гнеф, завясь, гардыня, прочерк, прочерк.
– Что это, Бабушкин? Ты совсем не любишь музыку!
И влепила мне ноль.
И я заплакал, а когда слёзы кончились, среди знакомых звёзд возникла новая. Почти рассвело.
Восемь
Кометы к нам уже летали, но мимо.
Бывает, все начнут кидаться в птиц, чтобы не мешали нашему трепету. Не знаю, что за трепет, но надо дрожать. Или дворники умоются снегом и подожгут помойки, чтобы в новом порядке не было грязи. Из-за них однажды полмира сгорело. Но это всё зря.
Двор, он же мир, имеет два конца, четыре края и восемь смыслов. Края отлично видно из окна, а про смыслы нам расскажут на географии, когда и если вырастем. А пока Светлана Семёновна говорит, чем Австрия отличается от Австралии, а Швеция от Швейцарии. Я думаю, что ничем, потому что всё равно их нет.