1965 г.
Нынче я был в Академгородке и с пляжа, с ультрасовременного, смотрел на остров, поднявшийся из Обского моря. Там под водою и осталось то место, где я проходил «службу» в 1942 году, туда вот и помещу героя. А потом фронт. И еще одна повесть, послефронтовая. По размеру они должны быть небольшими. Каждая с самостоятельным сюжетом. Каждая с отдельным названием. Попробую сделать судьбу моего поколения. Его величие и трагедию.
Очень тяжкий труд, огромная задача, но мне уже сорок три года, и пора думать о том, что положат в изголовье, когда отправляться к родителям станешь. Считаю, что все, мною сделанное до сих пор, – это подготовка к основной работе, и, может быть, именно потому так осторожно и редко я притрагивался к войне.
1965 г.
Был в Дивногорске, в родной Овсянке. Наслушался, насмотрелся, и если бы сейчас писать повесть «Где-то гремит война», она была бы богаче. Но у литератора, как у старьевщика, все до поры до времени лежит, авось и пригодится.
1966 г.
Сейчас я тружусь над рассказом «Ясным ли днем». И тоже получше получается. Почище, поточнее. Ввожу я одну для меня очень важную мысль в рассказ, о том, что Сергей Митрофанович как человек бездетный, для которого все дети – его дети, чувствует вину перед ними за то, что они снова идут служить. Хотя он верил, что та война, которую он отвоевал, была последней и его муки и увечья были последними. А еще за то, что поют они «ча-ча-ча», и еще за то, что речка грязная, леса порублены, и за неустроенность, за смуту, оставленную в ребяческих душах. Все ведь это не с неба к ним свалилось, во всем, что есть плохого, и наша вина, наша беда – это ведь только «святые», «непорочные» старперы ругают молодняк так, как будто к нам их с Марса в коробке свалили. А они ведь наши, наши!..
1967 г.
Настроение пакостное… О цензуре знаю, что свирепствует, и кагэбэшники оживились, «интересуются» нашим братом, в частности, мною. Мне уже наплевать на все, главного они со мною уже не могут сделать, то есть вернуть меня в «счастливое» детство, когда я ничего не понимал и всему радовался больше, чем огорчался. Но то, что в юбилейном году [50 лет революции] нам решили кляп в рот сунуть, о многом говорит. Значит, и дальше век будем на унизительной слежке и подозрении – это за все наши дела, за нашу кровь и преданность своей великой и измученной Родине.
1967 г.
Что то вообще смутное происходит вокруг, замельтешился оживленно литературовед, приставленный к нам из надзорных органов, собирает какие то списки, сведения, выписывает цитаты из моей статьи в молодежной газете, да и на конференции по «Краже», проходившей недавно в центральной библиотеке, его «участие» чувствовалось…
А уж тот, кто был нашим полномочным представителем на идеологическом совещании в Москве, ведет себя так, как вели себя таковые представители в худшие времена, с нами не встречается, ничего не сообщает нам, зато на всевозможных совещаниях, где публика особенно обывательски настроена, обливает грязью литературу, литераторов и искусство наше так, как будто уверен, что скоро нас побьют каменьями. Видно, одну старую истину он все же помнит, что голодный и недовольный народ никому не нужен. Накорми его – и он сам каменьями побьет своих пророков.
Беда его в том, что он вкладывает каменья в руки еще недостаточно накормленного народа, а тормоз в том, что темные силы, вооружившись каменьями, бьют не разбираясь – и пророков и недоумков, и правых и виноватых, пример тому под боком – в Китае.
Получил я гранки из «Молодой» – это «Где то гремит…», и правка, сделанная в ней, меня тоже удивила, уж явно перестраховочная, уж такая прямо, что руками развести впору. (А повестушка то грустная, но безобидная, безобидная.)
А ее ведь цензура еще не смотрела. Может, и эту завернет? Не удивлюсь. Пользуясь юбилейным настроем, кажется, хотят на нас затянуть намордник по всем ремешкам. Но, в общем то, я плюю на это! Настроение, конечно, портят, да с пути избранного не собьют. Чему чему, а настойчивости и упрямству нас научили, и таковыми своими мерами сие только укрепляют в нас. Правда, есть одно опасение, которое высказал в письме ко мне трагически живущий Костя Воробьев, – кабы усталость и раздражение не переросли в озлобление. Русской литературой всегда двигала любовь. Ибо, как сказано одним мыслителем, «жизнь человеческая слишком коротка, чтобы расходовать ее на злобу и ненависть». Не дай бог нашей литературе утерять ее самое главное достоинство.
1967 г.
Вчерась деревня наша шумела – Крещенье праздновали быковцы. Брагу пили и песни пели. Время мало касается наших российских людей. Больше это касается транспортных средств – лошадей не стало, так ходят пешком и носят на себе грузы разные: котомки, вязанки сена, вязанки дров. А нравов? Нравов все таки почти не коснулось время. Так, маленько, краешком. Если сопоставить изменения и разруху в природе с людьми деревенскими, то можно подумать, что везде и всюду еще стоят дремучие леса и реки все чисты.
А по радио трезвон: «сдвиги», «величайшая эпоха», «революция в самосознании людей», «шаги саженьи», «на пороге…». Конечно, моя Быковка – деревня нетипичная, да вот беда, деревень таких у нас несть числа, и в городе люди живут все больше из деревень же, да и там умудряются сохранить свою «косность» и привязанность к обычаям. Видно, не так-то просто вытряхивать из людей то, чего тысячелетиями в них врастало.
Сколько все-таки работы для мысли в наше время! Сколько вопросов задали человечеству эти наши пятьдесят лет! Ах, если бы все осмыслить и взвесить трезво, философски, задавши хотя бы один суровый себе вопрос – были ль мы готовы к революции? И стоила ли овчинка выделки?
1967 г.
Давно добирался до «Дюма» Моруа. Прочел. Был под впечатлением большим и сейчас под ним нахожуся. Такие люди и миры, как Дюма, будто нарочно существовали для того, чтобы собою подчеркнуть наше ничтожество и нашу обывательскую сущность. Какой наполненной и яркой жизнью они жили! И оттого им хорошо было делаться романтиками и выдумщиками. А мы, как черви древоточцы в дверке, скрипим скрипим и горсть опилок выточим. Выше бытописательства и натурализма нам и не подняться, потому что люди мы не свободные в действиях своих, а уж отсюда прямая зависимость и мыслительная. В лучшем случае мы можем что то увидеть и более или менее списать, и тут достигли даже виртуозности и предельной простоты, часто переходящей границы натурализма. А поднять моральную, этическую или – уж совсем нонсенс! – политическую проблему нам не дано, потому как у всех у нас, кроме Москвы, пожалуй, задница не по циркулю. А без проблемы, без углубления в действительность какая может быть литература? Слова на бумаге, да и только.
Я вот пробовал тут писать в «Литературку» статью о рассказе. Писал, писал, а потом перестал. Боже мой, как все плоско, уныло и примитивно! Мысли, которые я с трудом выковырял из башки, и на мысли то не похожи вовсе, а на конские шевяки, что валяются на дороге и раскисают от первой сырости и прилипают к сапогам, а не к сердцу. Так вот и сижу в депрессии или пессимизме полном. Не то хвораю, не то хандрю и ничего не могу делать.