Открыли немедленно – за дверью оказался розоволицый мужчина в черном.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
Дождь усилился на пару делений.
– Здравствуйте.
– Вы что, новый дворецкий?
– Дворецкий? – Мужчина расхохотался. – Боже милостивый, нет! Так меня еще никто не называл! Я Фрэнсис Бендинкс. Священник церкви Святого Гавриила. А ты?
Я только сейчас заметил на нем священнический воротничок.
– О. Я пришел повидаться с мадам Кроммелинк…
– Фрэнсис! – Шаги простук-стук-стучали по деревянным ступеням. Уличные туфли, не домашние. Защелкал-зачастил женский голос: – Если это пришли проверять лицензию на телевизор, скажи им, что я весь дом обыскала, и, похоже, эти люди его увезли с собой…
Тут она увидела меня:
– Оказывается, юноша пришел в гости к Еве.
– Ну так ему, наверно, лучше пройти в дом? Во всяком случае, пока дождь не перестанет.
Сегодня в прихожей было мрачно, как в пещере за водопадом. С гитары облезала синяя краска – выглядело это как кожная болезнь. В желтой раме умирающая женщина в лодке скользила пальцами по воде.
– Спасибо, – умудрился выговорить я. – Мадам Кроммелинк меня ждет.
– Зачем бы это, интересно? – Жена священника не столько задавала вопросы, сколько тыкала ими в меня. – О! Ты, наверно, младшенький Марджори Бишемптон, пришел на спонсируемый конкурс по правописанию?
– Нет, – сказал я, не желая сообщать ей мое имя.
– В самом деле? – Улыбка у нее на лице выглядела пересаженной. – Тогда ты?..
– Э… Джейсон.
– А фамилия?
– Тейлор.
– Что-то знакомое… Кингфишер-Медоуз! Младшенький Хелены Тейлор. Соседи бедной миссис Касл. Отец – большая шишка в «Гринландии», верно? Сестра осенью едет учиться в Эдинбург. Я познакомилась с твоей матерью на прошлогодней выставке-ярмарке в общинном центре. Ей понравилась картина маслом, Истнорский замок, но, к сожалению, она за ней так и не пришла. Мы перечисляем половину выручки в «Христианскую помощь».
Извинений она от меня точно не дождется.
– Видишь ли, Джейсон, – сказал священник, – миссис Кроммелинк уехала, довольно внезапно.
Ох.
– А она с… – Жена священника вызывала у меня приступ запинания, вроде аллергии. Я застрял на слове «скоро».
– …«скоро вернется»? – Она улыбнулась, словно говоря «мне-то ты глаза не запорошишь»; я сгорал от стыда. – Вряд ли! Они уехали! Совсем-совсем!
– Гвендолин! – Священник поднял руку, как робкий ученик в классе. Я вспомнил имя «Гвендолин Бендинкс» – она автор половины публикаций в приходском журнале. – Я не уверен, что стоит…
– Чепуха! К вечеру все равно вся деревня будет знать. Тайное всегда становится явным. У нас совершенно ужасные новости, Джейсон. – Глаза Гвендолин Бендинкс зажглись, словно два болотных огонька. – Кроммелинков экстрадировали!
Я не знал, что это значит.
– Арестовали?
– Да уж конечно! И западногерманская полиция их марш-марш обратно в Бонн! Их адвокат с нами связался сегодня утром. Он так и не сказал мне, за что их экстрадировали, но сложить два и два несложно: муж шесть месяцев назад вышел на пенсию из Бундесбанка – наверняка финансовая афера. Растрата. Взятки. В Германии это обычное дело.
– Гвендолин… – Священник надсадно выдохнул улыбку. – Может быть, пока преждевременно…
– И между прочим, она как-то упомянула, что провела несколько лет в Берлине. А что, если она шпионила на Варшавский договор? Я же тебе говорила, Фрэнсис, мне всегда казалось, что они чересчур замкнуто держатся, что-то в этом было подозрительное.
– Но может быть, они н… – Вешатель перехватил «невиновны».
– …«невиновны»? – Гвендолин Бендинкс искривила рот. – Министр внутренних дел не разрешил бы Интерполу их увезти, если бы у него не было убедительных фактов, правда? Но нет худа без добра, как я всегда говорю. Теперь мы можем устроить приходскую ярмарку здесь, в саду.
– А что с их дворецким?
Гвендолин Бендинкс замерла на целых две секунды.
– Дворецким? Фрэнсис! Что еще за дворецкий?
– У Григуара и Евы не было дворецкого, я тебя уверяю, – сказал священник.
Тут я все понял. Я просто тупое дильдо.
Дворецким был муж.
– Я ошибся, – робко сказал я. – Я лучше пойду.
– Куда же ты! – Гвендолин Бендинкс еще не закончила со мной разбираться. – Ты же промокнешь до костей. Так скажи нам, что связывало тебя с Евой Кроммелинк?
– Она меня вроде как учила.
– Да неужели? Чему же она могла тебя учить?
– Э… – Не мог же я признаться в поэзии. – Французскому языку.
– Как мило! Я помню свое первое лето во Франции. Мне было девятнадцать лет. Или двадцать. Тетя повезла меня в Авиньон – как в той песне про танцы на мосту. Английская mademoiselle произвела настоящий фурор среди местных кавалеров, они роились вокруг, как пчелки…
Кроммелинки сейчас в камере под надзором немецкой полиции. Еве Кроммелинк в такое время точно не до запинающегося тринадцатилетнего мальчишки из мертвой английской глуши. Солярия больше нет. Мои стихи – фигня. Как им не быть фигней? Мне тринадцать лет. Что я знаю об Истине и Красоте? Лучше похоронить Элиота Боливара, чем позволить ему жить дальше и плодить говенные стишки. Чтобы я учил французский?! О чем я вообще думал? Боже, Гвендолин Бендинкс разговаривает как пятьдесят телевизоров разом. Масса и плотность ее слов изгибают пространство и время. Кирпич одиночества у меня в душе достигает критической скорости. Я бы сейчас выпил банку «Тайзера» и съел «Тоблерон», но лавка мистера Ридда по субботам после обеда закрыта.
Весь Лужок Черного Лебедя закрыт по субботам после обеда.
Вся сраная Англия закрыта.
Сувениры
– И вот, пока я буду трудиться, как раб на галерах, – папа скорчил рожу, чтобы выбрить вокруг губ, – в душном конференц-зале, рассказывая про внутримагазинные рекламные кампании юным Эйнштейнам, нашим стажерам, – папа выпятил подбородок, чтобы выбрить труднодоступное место, – ты будешь разгуливать по Лайм-Риджису и греться на солнышке! Везет некоторым, а?
Он выдернул бритву из розетки.
– Ага.
Окно нашего номера глядело поверх крыш туда, где необычной формы набережная косо вгрызается в море. Чайки пикировали, визжа, как «спитфайры» и «мессершмитты». Липкий послеполуденный час над Ла-Маншем был бирюзовым, как шампунь «Хэд-энд-шолдерс».
– Ты просто замечательно повеселишься! – Папа замурлыкал джазовую версию песенки «Ах, люблю я на морском курорте». (Дверь ванной раскрывалась сама собой, так что я видел отражение папиной груди в зеркале – он надел майку, а потом рубашку, которую только что сам погладил. Грудь у папы мохнатая, словно на ней выращивают кресс-салат.) – Эх, мне бы вернуться в твои годы!