Два месяца назад, когда Ева чувствовала, что ее жизнь приближается к новой кризисной точке, доктор Рамбл вновь пригласил ее в свой уставленный мини-кактусами кабинет. Вместе с доктором еще один человек – бородатый, похожий на хорька – поднялся ей навстречу. Это оказался профессор Александр Никел, приехавший из далекого Принстонского университета, чтобы рассказать Еве об «очень интересной возможности».
Интересная возможность представляла собой созданный профессором Никелом новейший аппарат фМРТ, с которым тот собирался гастролировать по стране, исследуя случаи вегетативного состояния. Визит в приют Крокетта был частью его розыскной деятельности.
– Мы собираемся изучить, – сказал Никел бесстрастно, словно выступая с лекцией перед коллегами-медиками, – в какой степени сокращается и деформируется мозг в результате его гибели. Мы искали таких пациентов, как Оливер, но они на дороге не валяются.
– Не валяются, – повторила Ева.
– Я имею в виду, – профессор Никел ухватился за свой коротко подстриженный ус, словно нащупывая несуществующий закрученный кончик, – что такие пациенты – большая редкость.
– Сокращается и деформируется? – переспросила Ева.
– Да, в мозгу наблюдаются поразительные структурные изменения…
Дальше Ева потеряла нить, но слушать ей и не требовалось. Такой прилежный исследователь, как она, не мог не узнать о новом виде фМРТ, который показывает неврологические процессы на микроскопическом уровне; и, разумеется, она знала, как ссыхается в бездействии мозг вегетативных пациентов. В первые месяцы среди множества ЭЭГ и анализов Оливера несколько раз обследовали с помощью более ранней версии этого аппарата. По словам потасканного главврача, все результаты демонстрировали, что мозговая деятельность Оливера свелась к базовым функциям, к мозжечку, к так называемому рептильному мозгу – лишь тусклая лампочка дендритного света прямо над спинным мозгом заставляла сердце биться, а легкие дышать. Когда доктор Рамбл направлял в глаза Оливера луч фонарика, зрачки почти не расширялись; когда доктор растирал Оливеру грудину, тот не пытался оттолкнуть его руку. «Что-нибудь? Что-нибудь изменилось?» – умоляюще спрашивала Ева множество раз.
– Если честно, все это я делаю только ради вас. Этот спектакль никому не идет на пользу.
– Спектакль? Вы серьезно?
– Конечно, – ответил доктор. – Если хотите, вы можете спросить мнение другого специалиста. Могу дать вам направление в центр по изучению мозга в Эль-Пасо, только предупреждаю, он не из дешевых.
Почему Ева тогда не настояла? Да, ей это было не по карману, но, разумеется, причина крылась в другом. Настоящая, невысказанная причина: в то время как Оливер проводил месяцы и годы без каких-либо обследований, у Евы сложилось что-то вроде персональной религии на основе идеи, что врачи были недостаточно профессиональны, религии, которая росла из этого непокорного слова «чудо». Как будто, покуда Ева могла верить, что мозговые структуры остались целы, мозг каким-то чудесным образом продолжал существовать. Ева понимала: новая фМРТ, возможно, наконец заставит ее увидеть то же, что видели, глядя на Оливера, врачи. Не заточенный умоляющий разум, не глаза Оливера, судорожно ищущие выхода из нейроволоконной чащи. А лишь сократившуюся в десять раз поломанную нервную систему.
И все же бессчетное число раз Ева говорила себе, что скоро потребует новых обследований на усовершенствованных аппаратах, которые отражают нервную активность куда точнее, чем неуклюжие, устаревшие машины, используемые в их маленькой скромной окружной больнице.
«В следующем месяце», – говорила она себе и иногда даже отмечала в своем календаре дату: вот, такого-то числа она позвонит. Но следующий месяц наступал и проходил, и всегда возникало множество причин, почему дело надо отложить еще на месяц: у Оливера воспаление легких, не хочется таскать его по такой жуткой жаре, у нее самой слишком много работы с корректурой, материальное положение особенно плохо. Ева переносила и переносила дату, и в конце концов эти переносы превратились для нее в какую-то суеверную привычку, своеобразный ритуал. Чем дольше она медлила, чем страшнее представлялись потенциальные результаты сторонней консультации, тем невыносимее становилось для Евы ее назначить.
И вот наконец почти через десять лет после страшного происшествия, сидя с доктором Рамблом и его гостем из Принстона, Ева поняла, что вере, вокруг которой она выстроила свою жизнь, пришел конец. Десять лет: эти слова стучали у нее в виске, словно дополнительный пульс.
– Ева, – сказал доктор Рамбл, после того как профессор Никел, довольный собственной осведомленностью, закончил свое выступление, – я считаю, что глупо было бы упустить подобную возможность. Вероятно, мы мало чем поможем Оливеру, но если профессор хотя бы сумеет лучше понять других таких, как он, – зачем нам отказывать?
«Потому, что последняя надежда – это все, что у меня осталось», – не сказала Ева.
– Наверное, вы правы, – сказала она, и доктор Рамбл с облегчением погладил тыльной стороной руки свою козлиную бородку.
– Вот только, – добавил профессор Никел, – нам требуется также согласие вашего мужа.
На обороте визитки профессора Ева записала телефонный номер Джеда.
– Это я предоставлю вам, – сказала она.
Глава четвертая
Государственный приют Крокетта представлял собой двухэтажный гипсовый куб за пеленой пыли и роем насекомых, что разбивались о ветровое стекло Евиной машины. Средоточие всех ее мыслей, забот, надежд и атеистических молитв издалека выглядело до смешного крохотным и незначительным. Аванпост на Марсе. А сын ее пребывал на аванпосте аванпоста – единственный на данный момент пациент с травмой головы в противовес остальным, страдающим стандартными когнитивными расстройствами: альцгеймером, паркинсоном, атрофией мышц, аневризмой и инсультом. Оливер был моложе прочих пациентов по меньшей мере лет на сорок. По нескольку раз в неделю к дверям приюта подъезжала карета скорой помощи, чтобы отвезти очередного старца в отделение реанимации Альпины или Маратона.
Но в этот день у бокового входа в приют стояла другая машина, значившая гораздо больше своих скромных размеров, – фургон профессора Никела, похожий на передвижную станцию для сбора донорской крови, с логотипом Неврологического центра Принстона. Ева потянулась, чтобы отстегнуть ремень безопасности, и боль в пояснице прострелила картечью от копчика до лопатки.
Ева не стала сразу вылезать из Голиафа, а чуть помедлила, чтобы пропустить некую особу, проходящую перед ее ветровым стеклом. Покачивая бедрами и неуклюже семеня, Марго Страут, в своем новом жакете с пышными плечами и цветочным узором, с болтающимся на шее золотым крестом, сделала вид, что не заметила сидящую в машине Еву.
Марго Страут – психолог-логопед, трижды в неделю приходившая в приют, чтобы научить больных деменцией нескольким словам для общения с родственниками и санитарами, – в этом сияющем унылом заведении считалась почти святой. Она была потоком безжалостного света, христолюбивой дамой с по-театральному чрезмерным макияжем, чьи хвойные духи поражали, словно химическое оружие, а волосы вздымались к небесам. Согласно истории, которую эта женщина много раз рассказывала Еве, когда-то Марго была матерью-одиночкой, растившей Кору, девочку с серьезными врожденными нарушениями. Из-за умственной неполноценности Кора так и не начала говорить до самой своей смерти в возрасте четырех лет, так что теперь всем работникам и посетителям приюта, в том числе Еве, Марго бесконечно твердила о своем «призвании», о том, что она «возвращает голос безгласным».