— Ладно, уговорил ты меня… так и быть — подарю тебе свою птицу! И для чего мне ее держать, когда уж и помру скоро? А тебе… видел по глазам, как они засветились-то, глядишь, она и сгодится.
Арбенин не выдержал и тепло обнял старика.
— Да ладно тебе… — улыбнулся тот. — Мы ж еще и не прощаемся. Но вот птицу лучше при себе держи…
* * *
Когда он вошел с котомкой и сапогом в руках в избу Евлампии, та сидела в ногах у Сиротина, сцепив руки на замок, и шептала:
— Так помнят святые евангелисты слово Божие, так крепка и нерушима и никем не сокрушима память моя. Аминь.
Видимо, читала заговор на укрепление памяти.
— А, вернулся уже? Пособи мне, нужно передвинуть скамью в другое место.
— Куда же?
Чтобы изголовье смотрело на север. Вот сюда…
Поднатужившись — крепко сколоченная лавка вместе с Богданом была все же тяжеловата, они подтянули ее как можно ближе к табуретке, на которой стояла кринка с водой, прикрытая холщовой тряпицей.
— Ты-то не знаешь, верно, о том, что наша родниковая водица все болезни из человека вытягивает, — певучим голосом проговорила Евлампия. — Только из этой посудины сам-то не пей, да и не трогай ее семь дней…
— А что так?
— Пусть настоится она да всю черноту и соберет в себя… а потом я куда подальше от дома унесу…
* * *
Евлампия каждый день проводила у изголовья Богдана по нескольку часов. То какой-то отвар ему сварит, так что по всей избе стелются ароматы луговых цветов и трав, а то заговор прочитает — от грусти и печали, от потери рассудка и на изгнание всяческих болезней.
Помногу не давала ему разлеживаться на постели, гнала во двор, чтоб прохаживался вдоль оградки. Одному, без плеча Старшего Друга, тяжеловато было, но что поделаешь — тот в это время дрова колол, поленницы складывал. Если Сиротин уставал — присаживался на пенечке недалеко — чтоб щепки не долетели, и наблюдал, как тот машет топором.
С самого первого дня на всю еду, а также на воду и чай, предназначавшиеся Богдану, знахарка начитывала своим певучим голосом. И этот наговор так походил на тихую колыбельную для любимого младенца, что глаза закрывались у обоих.
Ее слова Арбенин уже знал наизусть, столько раз он их слышал, так что стал мысленно повторять за Евлампией: «Господи, как люди не забывают Тебя, как Ты, Господи, не забываешь весь род человеческий, так чтоб и я, раб Твой Богдан, ничего не забывал, из памяти своей не терял ни того, что есть, ни того, что было и что будет. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь».
Ему казалось, что если не один, а два человека одновременно будут желать возвращения памяти Сиротину, это вдвойне ускорит выздоровление.
Но самым большим потрясением для Арбенина стал тот день, когда он однажды застал хозяйку за странным занятием: она кромсала ножницами походные штаны Сиротина! Подумал было вначале, что изрезать их хочет да выбросить, кто его знает, может, нужно освобождаться таким образом от одежды больных людей и одновременно — освобождать этих людей от болезней. Но… приглядевшись повнимательней, заметил, что знахарка резала не как попало, а старательно вырезала что-то, а потом взяла иголку с ниткой и начала шить. Приглядываться дальше за женским шитьем было неудобно и он вышел из избы и начал складывать дрова в поленницу.
Через некоторое время из дома вышла и Евлампия. И держала она в руках соломенную куклу в сером холщовом платье! Вот, оказывается, что она шила из штанов Богдана! Вышла во двор, огляделась по сторонам, потом отошла подальше от крыльца, поближе к сараю, где складывал он дрова, и посадила куклу на землю. Посмотрела на нее со стороны, словно полюбовалась, а потом начертила вокруг нее круг и начала читать новый заговор:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. С раба Божьего Богдана болезнь снимаю, на душу соломенную надеваю… надеваю, наряжаю, приговариваю: ты, идол соломенный, на себя хворь бери, а с раба Божьего Богдана боль сними. Слово мое крепко, до идола лепко и цепко. Ключ, замок, язык. Аминь. Аминь. Аминь.
И ходила она по кругу, и читала эти слова несколько раз. А потом присела к кукле да и подожгла ее спичками. Та и запылала!
Арбенин как завороженный, смотрел на маленький огонек. А тот, колыхаясь на ветру, разрастался все больше и больше. И показалось, что в нем высвечиваются бесовские силуэты. Вот мелькнула большая голова с двумя рожками, а язык-то, язык — повис аж до плеча, а это — длинный хвост, болтается туда-сюда, видно, черт недоволен чем-то.
Ученый из-за поленницы дров, им же наколотых, не отводил глаз от костерка, пока тот не обратился в угли. Вот так ведь и жизнь человека — сгорает без остатка, а если останется хоть горстка пепла — то и ее разнесет ветер.
Глава 33
Август 1913 года.
Черное бархатное покрывало с поблескивающими огоньками-звездами затянуло куполом землю, бережно укутывая ее на ночь. Пели свою занудную песню сверчки. И как они только не устают? Где-то ухнула ночная птица, даже прошелестела крыльями. Начинался последний вечер затянувшегося гостевания Сибирцева у деда Архипа Пантелеевича.
— Так ты сказал мне, что Святой Христофор живет в двух местах? — переспросил постоялец старика, склонившегося над его котомкой.
— Да сколь раз уже говорил тебе об этом! В Чердыни есть его лик на иконе, а в Ныробе — на настенной росписи. Вот и ищи его, Ваня, там! До уездного городу верст сорок с гаком, ну, а в Ныроб — сам знаешь, не больше десяти. Понял?
— Как не понять… — вздохнул тот.
— Да, я вот тебе на дорожку собрал кой-чего… Вот зайчатина сушеная, хошь погрызешь немного… если варить не доведется. А это — сухая травка для чаю и ягодки какие, тоже сушеные — черника да малина — все одно — добро — польза для организму…
— Ты много-то дед, не клади… Тут до Ныроба-то — всего ничего… Лучше сверни вторую котомку…
— А что так? Ее-то зачем?
— Ну как? Это друга моего! Когда встретимся — отдам!
Дед подозрительно посмотрел на него и вроде как слегка покачал головой. Знать, сам не верит в это. Даже, отвернувшись, поди, усмехнулся. Сибирцев, однако, ничего не сказал на это старику и только добавил:
— Очень я благодарен тебе, Архип Пантелеевич, так благодарен, что даже не знаю, чем расплатиться. Если б не ты, глядишь, и не было бы на этом свете «великого геоморфолога из Санкт-Петербурга». Он сделал особый упор на последних словах, напоминая старику о том, что тот когда-то именно так его и назвал — очень длинно, зато — уважительно.
— Да ладно тебе, Ваня… Заладил… Может, еще и в ножки поклонишься?
— И поклонюсь!
Голос Сибирцева слегка задрожал от волнения. Он приподнялся с досчатой кровати и сделал шаг вперед к старику, да так резко, что заколыхалось маленькое пламя лучины, стоявшей рядом. Дед вовремя прикрыл огонек рукой и отодвинул горящую щепку в сторону: