К жизни его вернул Благинин. Притащил мерзавчик водки, заставил выпить рюмку, посидел и приложил ладонь ко лбу Черногорина, спросил:
– Тут болит?
Черногорин прислушался – нет, не болит. Благинин налил еще одну рюмку – боль прошла и в затылке. Дальше в дело пошли бульон, чай и к вечеру Черногорин выглядел уже вполне сносно, если не считать теней под глазами.
– Вино, Яков Сергеевич, – учил Благинин, – для русского желудка – сплошное расстройство, а вот водочка – в самый раз, и по климату нашему, и по характеру.
– Да ты хоть знаешь, Благинин, что у меня ни капли русской крови нет? Во мне столько кровей понамешано, и все – не русские!
– А запиваете, Яков Сергеевич, чисто по-русски, – сделал философский вывод Благинин и добавил: – В этом деле у вас иностранного ничего не имеется.
Черногорин не стал спорить, потянулся было еще раз к мерзавчику, но Благинин ловким и почти неуловимым жестом снял посудину со стола, словно пушинку сдул. И погрозил пальцем:
– Иначе на другую сторону перевалитесь.
Все это время, пока Черногорина возвращали к жизни, Арина тихо сидела в уголке большого номера, на кресле, и молча наблюдала за своим антрепренером, терпеливо дожидаясь, когда он достигнет такого состояния, что с ним можно будет внятно и толково разговаривать.
Вот, кажется, дождалась.
– Яков Сергеевич, объясни мне, по какому поводу у тебя такое огорчение произошло?
– По какому поводу, по какому поводу… Вы еще спрашиваете, Арина Васильевна?! Хорошо, отвечу. Благинин и ты, Ласточка, идите погуляйте, мы здесь посекретничаем маленько с нашей несравненной.
Постоял, подождал, когда закроются двери, и заговорил, разводя перед собой руками, вкрадчивым шепотом:
– Ты хоть понимаешь, Арина, свет, Васильевна, куда мы с тобой вляпались?!
– Нет, не понимаю, – честно ответила Арина, с улыбкой глядя на Черногорина.
– Хорошо, возьму на себя сей тяжкий труд и еще раз тебе, неразумной, объясню…
Дальше он в подробностях рассказал о своем сегодняшнем визите к Гужееву, об угрозе Естифеева и о том, что чувствует себя подлецом по отношению к Арине, о которой, несмотря на ее несносный характер, он заботится и беспокоится, чтобы с ней ничего плохого не произошло. Арина слушала его, не перебивая, и продолжала мило улыбаться, а Черногорин от ее улыбки приходил в ярость, но говорить продолжал, не давая воли своим чувствам, вкрадчивым шепотом.
Однако длинная его речь была напрасной. Арина нисколько не испугалась, она, похоже, от услышанного даже не встревожилась. Спорхнула с кресла, пробежала невесомо по полу и прижалась к Черногорину, обнимая его за плечи:
– Яков, ты даже представить себе не можешь, как я благодарна, что ты за меня беспокоишься. Нет у меня роднее человека, чем ты, как брат… А что касается опасений твоих – не бойся! Вот увидишь, все наилучшим образом выйдет, я сердцем чувствую! Оно меня никогда не обманывает! Поверь!
Никаких слов, чтобы возражать ей и что-то доказывать, у Черногорина больше в запасе не имелось, кроме одного горячего желания – матерно выругаться и вернуть ушедшего Благинина, который унес с собой недопитый мерзавчик.
Но он мужественно пересилил это желание и молча принялся дохлебывать остывший бульон.
10
Широкая, ровная поляна, вольно раскинувшаяся возле подошвы горы Пушистой, за очень короткий срок разительно изменилась. Теперь стоял на ней невысокий помост, закрытый легкой дощатой крышей, перед помостом расположили несколько скамеек с удобными спинками, и скамейки эти тоже были накрыты навесом, а сбоку, чуть в отдалении, тянулись узкие, длинные столы, уже застеленные белыми скатертями. Плотники спешно завершали свою работу, вкапывая последний столб, на макушку которого была прибита большая железная чаша, в которой лежали кирпичи, вымоченные в керосине – поднеси огонь, и они вспыхнут, а гореть будут долго и ровно.
Гужеев все придирчиво осмотрел, даже посидел на скамейке, вытянув ноги и сложив на груди руки, словно полководец, осматривающий поле будущего боя. Осмотром остался доволен, и в самом прекрасном расположении духа направился к своей коляске, которая дожидалась его на исходе почти незаметной пешеходной тропинки, обозначавшейся лишь примятой травой. Кучер, завидев его, торопливо разобрал вожжи, готовый доставить начальство, куда оно прикажет, но в этот самый момент перед Гужеевым, выйдя из-за высокого каменного валуна, а показалось, что, выскочив прямо из-под земли, возник странный маленький человечек с черной вороной на плече, уже знакомый по прошлому визиту в Ярмарочный комитет. Он заступил дорогу и, вздернув головку, вежливо известил:
– А меня Глаша еще раз послала. И спросить велела: помнит ли большой начальник слова, которые она со мной в прошлый раз передавала? Если не помните, я должен их еще раз сказать…
– Помню, помню, – перебил его Гужеев, – на голову пока не хвораю. А теперь, братец милый, веди меня к этой Глаше, она же где-то недалеко обретается. Хочу сам на нее глянуть и сам буду с ней разговаривать, без посыльных. Веди!
Он цепко ухватил человечка за узкое, почти детское, плечо и в тот же момент отдернул руку – острый вороний клюв гвозданул его точно и больно, словно не костяной был, а железный.
– Чертова птица! – вскричал Гужеев и грозно предупредил: – Еще раз клюнет, я ей голову сверну! Сказано тебе – веди!
Человечек, ни капли не испугавшись, поднял ручку и погладил Чернуху, укладывая на место растопыренные перья, что-то шепнул, и ворона, будто услышав его, успокоилась и притихла. Человечек между тем снова подняв головку и глядя безбоязненно чистыми глазками, ярко светившимися на его старческом, сморщенном личике, сказал ровным голоском:
– Глаша ничего не говорила, чтобы вас привести. Но если такое желание имеется – пойдемте. Здесь недалеко…
И пошел мелкими, семенящими шажками, быстро перебирая маленькими, но ходкими ножками. Гужеев грузно двинулся следом. Он не забыл слов, которые услышал в своей приемной от странного человечка, не забыл пугающего ощущения от этих слов, когда по спине словно холодная змейка проскользнул страх. Было что-то в этих словах необычное, жутковатое, и он хотел знать – от кого они исходят? В глаза желал поглядеть.
Глаша, вытащив из ямы ведра с землей, сидела на деревянной колоде; сгорбившись, низко опустив голову, смотрела под ноги широко раскрытыми глазами. Зеленела перед ней густая трава, присыпанная влажным суглинком, виднелись следы ее тяжелых шагов, и больше перед ней ничего не было. Но взгляд ее не задерживался ни на траве, ни суглинке, ни на следах, он уходил дальше и глубже, в неведомое и невидимое для других пространство, и там ясно, отчетливо виделось: маленькая девочка, весело подпрыгивая на одной ножке, разжимала сжатый кулачок, дула на узкую ладошку изо всех сил и с ладошки летели в разные стороны лепестки цветущей черемухи. Перестав подпрыгивать, девочка запела чудным и совсем не детским голосом. Глаша напрягалась до дрожи в руках и пыталась вспомнить этот голос, но он ей был неведом. Вот детский, радостный и восторженный, она помнила, именно таким голосом должна была петь девочка, но нет – звучал совсем иной. И слышались в нем беспредельные тоска и горе, такие невыносимые, что обрывалось дыхание. Еще дальше и глубже проникал взгляд, расширялось пространство вокруг девочки, и в этом пространстве проявлялись лица, Глаша их уже не раз видела, узнавала, и знала точно – они несут девочке несчастье. Рядом с этими лицами маячили черные сети с мелкой-мелкой ячеей, и выбраться из этих сетей, если набросят их на девочку, она никогда не сможет.