Я собиралась связаться с кем-нибудь, кто жил в доме – со студентами, которые жили тут в шестидесятых, – но дальше неловкого разговора с доктором Салливан дело не зашло. Я не знала, как начать. Все же нельзя взять и спросить человека, не сталкивался ли он со сверхъестественными силами. Нет, конечно, можно, но тогда он подумает, что ты – псих. Десять минут я интересовалась у нее, не замечал ли кто-нибудь из ее семьи что-нибудь странное, пока они жили здесь, что-нибудь необычное, из ряда вон выходящее. Она повторяла: нет, нет, ничего подобного, а потом, потеряв терпение, потребовала объяснений. «Радон», – ответила я. Первое, что пришло на ум. Мы не очень хорошо себя чувствуем в последнее время, продолжила я, и, боюсь, все дело в радоне. Как же мне повезло, что я могу поговорить с тем, кто хоть что-то знает об отравлении газом! Мне пришлось выдумать целую историю фальшивых симптомов у меня и Роджера. Под конец разговора она настоятельно советовала нам пройти полное медицинское обследование. Я не хотела ей врать, но, по крайней мере, из списка причин нашей Странности я могла вычеркнуть радон.
* * *
Пока я была всем этим занята – поверь мне, ни один кандидат наук так не трудится над своей диссертацией; почти две недели я только этим и занималась: по уши погрузилась в изучение фактов из жизни Томаса Бельведера и абстрактного импрессионизма, – Роджер в это время преследовал другую цель. В первую неделю он взял на себя сбор информации о Доме, но, как только я смогла взяться за наше расследование всерьез, он перестал принимать активное участие, а потом и вовсе забросил это дело. Я этого даже не заметила. Хотя, нет, я соврала. Заметила, но не придала этому никакого значения. Он, как правило, просматривал материалы быстрее меня. Значит, в своих исследованиях он зашел в тупик. И наверняка у него были и другие собственные проекты, к которым он решил вернуться. Если бы я не была так увлечена изучением дома как структурного воплощения женского архетипа, я, скорее всего, обратила бы внимание на огромные конверты, которые начали приходить один за другим, или рискнула бы подняться на третий этаж и поинтересоваться, чем он занят в своем рабочем кабинете часами напролет.
Если честно, то я проводила время в окружении книжных шкафов не только из-за нашего расследования. С тех самых пор, как произошла Общая Странность, Дом стал казаться… Неопределенным. Как будто невидимый дом – тот, который я едва ощущала, – стал ближе. Не намного, но достаточно, чтобы окружавшие меня стены и пол под ногами казались тоньше. Я сидела на кушетке в библиотеке, в сотый раз просматривая биографию Бельведера, облепленную гирляндой разноцветных стикеров с заметками, пытаясь выжать последнюю каплю смысла из засушенных фактов и деталей, и несмотря на мою увлеченность – нет, почти из-за нее – я чувствовала, как Дом… Переливался, словно огромный мыльный пузырь. Стоило мне опустить ноги на пол, как весь дом, несомненно, лопнул бы, открыв взору… Не знаю, что именно. Может, ничего. Знаешь, сидишь в одиночестве, в голову всякое приходит. Какая-нибудь странная мысль, которую не прогнать. Поэтому я предоставила Роджера самому себе. Это было ошибкой.
Не только потому, что он все больше и больше времени проводил в своем рабочем кабинете – так случалось, когда он с головой уходил в очередную книгу или статью, – и не мне было его упрекать после того, как я провела почти четырнадцать часов подряд в библиотеке на втором этаже дома, раскинув вокруг компьютерного стола найденные материалы по Бельведеру. Нет, дело было в том, что, когда мы все-таки виделись, когда он приносил мне обед или ужин, – а приносил он почти каждый день, – или ждал, когда я приду в кровать, – а это делал он все реже и реже, – он выглядел все более и более неспокойным. Подавленным. Он наклеивал улыбки. Подпрыгивал от неожиданности, когда я пыталась приобнять его со спины. Если я брала его за руку или клала руку на его плечо – ну, знаешь, как обычно касаются друг друга супруги, – то словно прикасалась к высоковольтному проводу. В воздухе витал запах озона. В течение нескольких дней после Общей Странности я взяла на заметку изменения в его поведении. Произошедшее не повлияло на меня так, как на него, но я не была закоренелым рационалистом, как Роджер; однако же, я закапывалась в книги, так что, может быть, все-таки повлияло.
С каждым днем Роджеру становилось все хуже. Пару раз я прямо спрашивала его, что случилось, но он качал головой и уходил из библиотеки. Еще пару раз – в библиотеке и на кухне – он начинал мне что-то говорить, но замолкал, не закончив предложения. В ту, вторую, неделю, когда мое исследование было в самом разгаре, я продолжала себе обещать, что собираюсь разобраться, что происходит с Роджером. Что вызвало эти изменения. Я не собиралась сидеть сложа руки, как тогда, когда он облажался по полной в университете. Но сначала мне нужно было закончить статью. Возможно, мне стоило уйти, сбежать, вместо того, чтобы каждый день уединяться в самом сердце опасности. Не буду говорить, что не сделала этого, потому что не хотела оставлять Роджера. Это неправда. Я знала: он никогда не согласится покинуть Дом, как бы плохо ему в нем ни было. Но, как бы странно это ни звучало, я тоже не рассматривала вариант с переездом. Не знаю, смогу ли объяснить, но будто то самое чувство, которое могло заставить меня с криками выбежать из дома, удерживало меня на месте.
В ту, вторую неделю кое-что произошло. Я лежала, свернувшись калачиком на диване, читая эссе Дерриды, о котором я прочитала в другой статье; я решила, что оно может быть полезным, но в итоге мое занятие можно было сравнить с попытками продраться через густые заросли. Нет, статья была не о Бельведере. А об Антонене Арто. Я запутывалась в обыкновенном предложении, перечитывая его снова и снова, стараясь извлечь из него хоть какой-то смысл, и расстроилась до такой степени, что хотелось отбросить страницы в сторону и больше к ним не возвращаться. Был вечер, около одиннадцати, а я без остановки работала с семи утра, и от этого было не легче. Я пыталась делать заметки, но из предложений они превращались в отдельные слова, а потом остались одни вопросительные знаки. Когда я добавляла еще один вопросительный знак к ряду других, я заметила фигуру, стоящую в дверях. Я решила, что Роджер наконец-таки пришел поговорить со мной, и сердце радостно екнуло.
Ты уже догадался: я подняла голову, но в двери никого не было. Я едва испугалась. Мне показалось, что я увидела Роджера, вот и все. Но постепенно я начала задаваться вопросом, вспоминая то, что мне привиделось: почему я решила, что это Роджер, если фигура была намного выше его? И еще кое-что: фигура в двери была темной, словно скрывалась в тени. Да, я вспомнила ту ночь в своей квартире, когда я увидела нечто у себя за спиной. Но в этот раз все произошло быстро и неоднозначно, а не как на моей старой кухне в три часа ночи, но как только я начала сравнивать эти два случая – и вероятность того, что я закончу-таки Дерриду существенно уменьшилась, – то обнаружила, что у этих двух случаев есть кое-что общее, и это заставило меня понервничать. В доме было тихо. Я слышала, как Роджер расхаживает по комнате наверху; до меня донесся разговор двух прохожих с улицы. Под покрывалом тишины – или рядом с ним – маячило мое ощущение Дома, едва касаясь кожи. Погружаясь в тишину и ощущения, я чувствовала себя по-другому. Не чувство, не осознание того, что кто-то или что-то стояло или не стояло в дверном проеме, а отсутствие этого осознания, положительное отсутствие, возникшая нехватка. Но и ее было достаточно для того, чтобы я захотела провести ночь в библиотеке, вместо того, чтобы подвергнуть себя опасности и выйти за дверь, в коридор, ведущий в спальню. Я не хотела идти туда, где стояла эта темная фигура. Пытаясь отсрочить этот момент, я листала введение Дерриды, сверялась с алфавитным указателем, но, в конце концов, решилась выйти. Я совсем не хотела, но вышла из библиотеки и вздрогнула, когда переступила порог. В коридоре было темно. Шагая по коридору, я уловила какой-то звук. Настолько слабый, что он терялся в шорохе моих носков по полу. Я остановилась, прислушалась. Ничего. Решила выждать еще немного, но, что бы там ни было, оно замолчало. Я поспешила в ванную. Это ведь были не слова, да? «Кровь», «мучения», «что угодно»? Нет.