— Посидите, пожалуйста, здесь немного. Я сейчас возвращусь.
Как я потом догадался, он отправился с докладом о результатах допроса к начальнику этого отделения Решетову.
Прошло порядочно времени, около получаса. Следователь возвращается и читает мне постановление коллегии ГПУ:
По имевшимся раньше сведениям обо мне, полностью подтвердившимся произведенным допросом, я постоянно противодействовал советской власти, учиняя разные контрреволюционные деяния и содействуя белому движению; при этом моя контрреволюционная деятельность усиливалась, когда белые армии приближались к Москве. По этим основаниям ГПУ постановляет предать меня суду на основании такой-то статьи (кажется, 52‐й) уголовного кодекса, с содержанием до суда в тюремном заключении.
Я широко открыл глаза:
— Позвольте, но где же факты? При допросе вы ни одного вопроса не задавали о моей якобы контрреволюционной деятельности, да и не могли их задавать, потому что ее вовсе не было!
Очаровательная улыбка:
— Если вы находите это постановление неправильным, напишите ваш протест.
— Конечно, нахожу неправильным и напишу.
Свой протест я написал на обороте постановления.
Позже выяснилось, что это был текст постановления не специально против меня, а общий для всех, арестованных одновременно со мной, и нисколько не связанный с результатами допроса, происходившего, скорее всего, лишь для соблюдения необходимой формальности по заранее предрешенному вопросу. Наверное, и текст постановления был составлен еще до арестов.
— Прочтите мне, пожалуйста, статью кодекса, по которой я предаюсь суду. Я ее не помню.
Следователь любезно исполняет мою просьбу. Статья скверная, дело может даже кончиться «высшей мерой наказания», то есть расстрелом.
Он смотрит на меня в упор:
— Пожалуй, можно и избавить вас от предания суду. Это — в случае, если вы предпочтете высылку вас за границу!
Ушам своим не верю. Два года уже прошусь я у М. Н. Покровского отпустить меня в заграничную командировку, из которой, если б пустили с семьей, я, конечно, не возвратился бы. Но меня не отпускали, признавая, очевидно, неподходяще настроенным для советской власти. А теперь…
Надо, однако, держать фасон.
— Не могу я уехать за границу, оставив здесь семью. Я один только зарабатываю на ее жизнь.
— Мы вышлем с вами и семью!
— Кроме того, у меня и средств нет на выезд.
— На это денег вам мы дадим!
[306]
Прямо поражает своей предупредительностью. Впрочем, впоследствии нас, москвичей, обманули — денег не дали, и высылаемым пришлось ехать на свой счет; однако высылаемым петроградцам, как говорили, средства на выезд дали.
Стараюсь и дальше скрыть радость:
— В таком случае — согласен!
— Пишите заявление!
Диктует текст.
— Я вас, вероятно, вскоре освобожу! — говорит он на прощание.
В камере сообщают:
— А без вас генерала опять потащили!
Расспрашивают, что и как было у следователя.
— Ну, — говорит Бердяев, — теперь для меня все ясно!
Он очень доволен и всем доказывает, что теперь ему ясно, как и что надо говорить у следователя.
Но инженер Сахаров что-то призадумался…
Только к рассвету возвращается Куракин:
— Как они меня бранили, оскорбляли! Вызвали названную мной барышню, а она доказала, что невиновна. Теперь кричат: «Вы нас нарочно морочите!» Я с ума схожу. Чувствую, что схожу с ума!
Едва-едва успокоили старика и уложили его. В эту ночь мы все смогли сомкнуть глаза разве часа на два.
Как только пообедали на другой день, потребовали к допросу Сахарова. Он долго что-то отсутствует.
Куракин мечется по бульвару, и мы серьезно начинаем бояться, чтобы он не помешался. Стараемся успокаивающе подействовать на его психику.
Надзиратель требует на допрос Бердяева. Что-то энергично принялись они сегодня за нашу камеру.
Возвращается Сахаров. Он очень огорчен. Обвинение ему предъявлено то же, что и нам.
— Куда же мне ехать за границу? — жалуется он мне. — Я только что устроился, зарабатываю хорошо, лошадь свою с выездом завел… Что же за границей я буду делать?
— Как-нибудь устроитесь.
— А главное, подумайте, за что? Меня обвиняют в помощи белому движению! А когда наступал Деникин, я был у них в Красной армии. С какой быстротой навел я им разрушенные белыми мосты!
Ну и разные же типы собрались в нашей камере…
— Знаете, — говорил Сахаров, — там, в камере следователей, обыскивают допрашиваемых. Как раз сегодня при мне был такой обыск.
Это — дело скверное! У меня ведь в потайном карманчике 60 миллионов рублей. Вдруг их найдут — скандал…
Усаживаюсь на кровать, вытаскиваю деньги, делю на две части. Половину кладу в карман пальто, другую держу в руках, раздумывая, куда бы спрятать.
Вдруг открывается дверь — надзиратель:
— Стратонов, к допросу!
Попался!
Так я и застыл с деньгами в ладони… Надзиратель смотрит на меня. Беру фуражку, стараюсь незаметно сунуть под околыш.
Подходя к кабинету своего следователя, слышу сквозь незакрытую дверь в соседней комнате знакомый, ласково-убеждающий голос Бердяева:
— Но я никогда и ни в чем не позволил себе нелояльности в отношении советской власти.
Неужели и у меня такой же странный тон в опасную минуту допроса?
Моего следователя в камере еще нет. Двое других как раз допрашивают В. И. Ясинского и кого-то незнакомого. В стороне стоит, с совершенно убитым выражением на лице, Ю. И. Айхенвальд. Его вскоре уводят.
Стою я у стола, держа фуражку, и чувствую, что наспех сунутые деньги сейчас вывалятся. Поправляю их. Что-то заставило меня обернуться. И вижу, что следователь за соседним столом так и впился в меня глазами.
— Ну, попался!
Мелькнула мысль, что иногда спасает смелость. Сгребаю деньги в ладонь. Если станут обыскивать, подниму руки, может и не заметят. А соседний следователь не спускает глаз.