Судя по всему, у них не было задачи накрыть именно наше расположение – иначе и бомбы оказались бы покрупнее, и самолетов больше, и бомбили бы точнее. Все выглядело так, словно они на обратном пути к своим случайно нас заметили, в последний момент, и решили отбомбиться наугад. Возможно, у них было какое-то конкретное задание – устроить некую пакость в расположении наших войск, но по какой-то причине выполнить его не удалось, и они, чтобы не садиться с бомбами и не сбрасывать их в чистом поле, решили: ну, хоть этих попробуем…
Черт его знает, как там обстояло, – но заметили они нас случайно, отбомбились тяп-ляп, абы как. По воронкам и последствиям видно: воронок мы насчитали семь. Бомбы легли, не причинив особого ущерба: у двух орудий в дюжине мест остались глубокие следы от осколков на щитах. Да пара мелких осколков угодила в ногу наводчику левофлангового орудия Кучину: ничего опасного для жизни и здоровья, кость и крупные кровеносные сосуды не задеты, вошли неглубоко, судя по не особенно и обильному кровотечению. Мы его перевязали, налили стаканчик из НЗ, он был в полном сознании.
Восемь бомб, семь воронок. Восьмая бомба…
На фронте не раз случалось, что бомба, снаряд или минометная мина вытворяли самые невероятные, казалось бы, вещи. Мне недавно один военврач рассказывал про сержанта из морской пехоты, которому в атаке пятидесятимиллиметровая немецкая минометная мина угодила прямехонько под ключицу, да так и застряла в теле примерно на четверть, не разорвавшись. Мина небольшая, и килограмма веса не будет, но вот взрыватель у нее был настолько чувствительный (я это и без военврача знал), что немцам даже запрещалось вести из такого миномета огонь в сильный ливень – могла при столкновении с крупной каплей взорваться раньше времени, в полете. Оперировать морячка пришлось в присутствии двух саперов, но сверхчувствительный взрыватель так и не сработал. Да мало ли разных случаев, рассказывать до утра можно…
Короче говоря, восьмая бомба по тому же, если можно так выразиться, «закону причудливости» рванула аккурат в кузове того тягача, где я устроился на ночлег. Самому тягачу, как вскоре выяснилось, это особого вреда не принесло, разве что кузов осколками изнутри чуть поуродовало. Но останься я там, быть мне покойником, никаких сомнений, получился бы фарш, вышло бы похуже, чем лечь на «лимонку»…
Никаких сомнений. От моей расстеленной шинели остались одни клочья. Старшина Карпенко, один из тех, кто со мной осматривал тягач, так и сказал:
– Везучий вы все же, товарищ капитан…
Я, разумеется, никому не стал говорить, что на сей раз дело было не в везении, а в девочке, которая неведомо куда пропала сразу после бомбежки. В одном был твердо уверен: она мне не почудилась и не приснилась, она была. И видел ее я один: оба часовых, когда я вылез из кузова и направился следом за ней мимо пушек, меня видели, а вот о девочке и не заикались. Хотя с другой стороны… Могли и видеть, один или оба, она могла исчезнуть у них на глазах, но если и так, они предпочли промолчать, как промолчал я. Часового-пехотинца я потом больше никогда не встречал (назавтра мы присоединились к основным силам полка, и прикрытие отправили в свою роту), а вот второй часовой, как я уже говорил, был наш батареец. Так вот, до конца войны ни разу не случилось, чтобы он в разговорах с сослуживцами поминал про девчонку, это я точно знал, был в курсе многих разговоров, что батарейцы вели не при мне, – толковый командир умеет поставить дело так, чтобы о многом, что говорится за его спиной, быть в курсе.
Ну, что… Спать больше никто не ложился, начинало светать. К восьми тридцати, согласно приказу, орудия были уже прицеплены к тягачам, бойцы уселись в грузовик, и мы двинулись к назначенному месту. И до конца войны, да и потом со мной не приключалось ничего странного. Того, чему вроде бы не полагается быть.
Мое личное отношение? Вот тут все чуточку сложно и неоднозначно. Дело в том, что сам я деревенский, с Урала. Деревня большая, способная дать фору иному райцентру, даже со школой-семилеткой, куда ходили детишки еще из трех близлежащих деревень, поменьше. И располагалась она не в такой уж глухомани. И все равно – деревня.
Понимаете ли, тут есть своя специфика. Деревенские мальчишки, разговаривая меж собой, затрагивают много таких тем, о которых у их городских сверстников никогда и речи не заходит. Тут вам и нечистая сила, и прочая чертовщина, вроде русалок, леших и овинников с банниками, тут и встающие из могил мертвецы, и подозрения насчет какой-нибудь старухи, что она – ведьма. И многое другое, как говорится, из той же оперы. Вот вы где детство провели? В райцентре? Бывали у вас со сверстниками подобные разговоры? Вот видите, никогда. Хоть и маленький, но город.
В деревне по-другому. И от старших приходилось кое-что услышать. Вообще-то ни сам я, ни мои тогдашние друзья сами ничего такого не видели, хотя некоторые и врали, будто им случалось. Вот в прежние времена, говорили порой старики, не так уж и редко случалось, а потом как-то незаметно сошло на нет. В нашей деревне, в отличие от некоторых других, как-то не было при мне колдунов (которые в других местах сплошь и рядом нисколечко не таились, наоборот, авторитет и уважение себе зарабатывали), не имелось и старух, подозреваемых в ведьмовстве, – а вот в парочке соседних деревень, мы знали от тамошних мальчишек, как раз бывало…
К чему это я? Да к тому, что ко многим таким вещам отношение в городе и в деревне абсолютно разное: то, о чем городской мальчишка ни разу не заикнется, деревенский с ранних лет привык подолгу обсуждать с друзьями-приятелями. Если можно так выразиться, мы, деревенские, росли в другой атмосфере. Хотя я после семилетки оканчивал десятилетку в райцентре, а потом – и военное училище в области, кое-что, прекрасно помнившееся с детства, слишком глубоко въелось…
Нет, я вовсе не хочу сказать, будто верю безоговорочно. Просто все дело в той самой другой атмосфере, в которой я рос. Пожалуй, сформулировать это можно так: удивился я происшедшему гораздо меньше, чем удивился бы мой городской сверстник. Вот, пожалуй, так…
Когда я в отпуске, уже после войны, приехал к себе в деревню, так и подмывало поговорить о ней по душам. С кем-то из мужиков, понятно. Отец у меня погиб в сорок втором под Севастополем – до войны не служил срочную, но был, как говорится, ровесник века, его год попал под призыв.
А вот дед, отцов отец (дед по матери еще лет за десять до войны погиб на охоте – не совладал с очередным медведем, хотя тот у него был не первый), был живехонек и крепок. Еще семидесяти не исполнилось, года полтора воевал в Первую мировую, заслужил солдатского Георгия четвертой степени и той же степени Георгиевскую медаль. Когда я приехал, они у него красовались на выходном пиджаке. Тогда уже вышел широко не публиковавшийся, но многим известный указ, который разрешал фронтовикам царского времени открыто носить солдатские Георгиевские кресты и медали.
Сели мы с ним за рюмку, и я в конце концов рассказал все, как было. Он ничуть не удивился, сказал:
– Это бывало. В старые времена больше, потом как-то незаметно отошло…
– Ну, это-то я и сам сколько раз слышал… – сказал я. – А вот почему – в Венгрии? Черт знает как далеко и от наших мест, и вообще от Советского Союза.