– Всё просто, Клемс, всё просто. Мы собрали стадо слонов. Так?
– И что это значит?
– Ничего не значит. Ничего.
– А…
– Раньше не значило. Но когда мы девять лет год за годом на предрождественской ярмарке покупаем каждый раз по три слона… Ты вспомни… Вспомни, если можешь. Первые были тихие, бессмысленные. Никто никуда не убегал, не вырывался, не вывертывался. А теперь? Видишь, да?
Док вытащил из-за пазухи по одному, очень аккуратно, всех троих: розового, желтого, голубого. И продолжил вынимать, как фокусник, из-за пазухи, из карманов, из рукавов: белого в пупырышках, золотого, черного в красный горох, изумрудно-зеленого в стразах, ярко-фиолетового… стеклянных, пластиковых, бисерных, из толстого картона. Общего в них было только одно: все они были созданы для того, чтобы украшать праздничную елку. Об этом говорил их размер – величиной с крупный елочный шар, – и на спине маленькая петелька с продетой нитью.
Док доставал и расставлял их на столе с величайшей аккуратностью. Стол поскрипывал и как будто даже прогибался под их тяжестью, и Клемс опять заподозрил отчаянное нарушение очевидных физических законов. Воздух над столом как будто выгнулся и слегка гудел. Или… уже не слегка.
– Что это? – спросил Клемс, невольно подаваясь назад.
– Это стадо слонов, Клемс, – Док, напротив, пригнулся к столу и говорил почти шепотом. – Это оно. Двадцать семь голов. Ты представляешь, что такое двадцать семь слоновьих голов?
– А зачем… нам?
– Видишь ли, Клемс, когда ты умер…
– Я… Что ты сказал, Док?
– Когда тебя ранили в Климпо… И мы не донесли тебя до базы, потому что ты… Потому что ты умер, Клемс, потому что ты, черт тебя дери, умер у меня на руках, и я чувствовал твой чертов последний вздох, и с тех пор… Я не мог дышать, Клемс. Я не мог дышать.
Стол ощутимо подрагивал, вибрация передавалась полу. Клемс чувствовал, что стул под ним кренится.
– Я умер, Док?
Он хотел сказать: ты сошел с ума. Хотел: ты псих, Док, я же сижу и говорю с тобой, как я могу быть мертвым?
Но он не мог ничего такого сказать, потому что глупо было спорить с Доком. От правды не отвертишься, не отмашешься, хоть что себе думай. Правда проходит дрожью по мускулам, гулом в костях, скручивает позвоночник во все стороны разом. В глотке высыхает, и воздух скрипит на зубах. Девять лет?
– Ты не мог сам себя вытаскивать, поэтому покупал я. На твои деньги, потому что для тебя.
– Откуда ты знаешь, что надо именно так?
– Я не знаю. Я сам придумал.
– Ты придумал? Зачем?
– Ты умер, Клемс. Знаешь, что это значит?
– Я не могу прикоснуться к тебе… – растерянно сказал Клемс. – Как я не замечал? Девять, ты сказал?
– Девять, сердце мое. И этот был последний.
– Почему?
– Помнишь, в Климпо, когда взбесились слоны? Разметали деревню в хлам… Стены – как картонки… Девять лет. Двадцать семь слонов, Клемс. Двадцать семь. Стена между нами? Ей конец.
Слоны трубили. Золотые и серебряные, бархатные и бисерные, стеклянные, выточенные из дерева, сшитые из лоскутков, с башенками и погонщиками, в нарядных попонах, с кистями и помпонами, с позолоченными бивнями, в горошек и в клетку, в полоску и в цветочек, с поднятыми к потолку хоботами, они трубили звонче всех труб, глубже всех голосов преисподней.
– Я не знал, что делать. Я просто не мог ничего не делать, Клемс, и не знал, что.
– Неправда, Док, – сказал Клемс убежденно. – Ты всегда знаешь, что делать. Ты – Док.
В мареве, поднимавшемся над столиком и заполнившем уже все кафе, здешнее мешалось с иным. Слоны шли сквозь стены – глинобитные и сложенные из бревен, каменные и бетонные, – взрывая кладку, расшвыривая кирпичи и доски, расщепляя ткань времени и пространства. И Клемс протянул руку и Док положил свою ладонь поверх его ладони, а потом стол взорвался, разлетаясь сотнями щепок во все стороны.
Никого не задело.
Девочки Дока
…Как будто Дока мы потеряли в Климпо, девять лет назад.
С ума сойти – время летит. Как будто вот на прошлой неделе еще мы с ним пахали носом грязь на полосе, или сидели у него и молчали, просто глядя в камин, что еще делать, когда всё друг про друга известно?
Да, всё, хоть он, может, и не догадывался. Но я понимала что к чему. И когда в Климпо у нас случилось минус два, он и Клемс, и лежали рядом в вертолете, я подумала: повезло им, что так. Вроде бы я так подумала.
А у Дока остались три девочки.
И как будто никто не знал об этом. И только вчера вдруг ребята мне их буквально сунули в руки: на.
Я думала, они и забыли давно, что я, в общем, девочка – по крайней мере, когда-то была ею. Но бессознательное рулит, особенно коллективное. Вдруг, ни с того ни с сего, мне вручают этих трех. Спрашивается: что я должна с ними делать?
Отпихиваться и отказываться было бессмысленно. Ясно же, что никто их себе не возьмет, хоть это и Дока «наследство». Хотел бы кто – взял бы. О других его штуках до споров доходило – кому взять. А девочки никому не нужны.
Странно вообще, что только сейчас о них речь зашла, если Дока уж девять лет как нет.
Странно.
Док такой – язык не поворачивается сказать «был», потому что в это верится с трудом. Как это – девять лет уже его нет с нами? Буквально же вчера… или позавчера? На прошлой неделе, точно, перед самым Рождеством. Что-то мы вместе делали. Может, заворачивали подарки ребятам? Док у нас главный затейник. И вообще с причудами. Ему можно, он самый умный.
Однако такого номера и от него не ожидала: три девочки. Все около двенадцати дюймов ростом, две такие несуразные, головастые, а одна – почти нормальных пропорций; одна из головастых – с тоненьким тельцем, другая пузатенькая, и шапочка на ней с острыми ушками, а улыбка оснащена вполне недвусмысленными вампирскими клычками; та, что почти нормальная, по лицу разрисована черной и красной краской, настоящая кукла-калавера, и рот у нее перечеркнут короткими черными штрихами, как будто зашит. В общем, из трех всего одна нормальная, только рыжая. Это если не считать, что дюйма четыре из ее росточка приходятся на голову. А так ничего, волосы рыжие, глаза розовые – дитя как дитя. По сравнению с клыкастой и с черепушечкой – покой разуму, отдохновение душе.
В общем, Док в своем репертуаре. Если вам мало странности в том, что здоровый мужик разводит кукол, то нате успокойтесь: куклы сами по себе страннее некуда.
Или я ничего не понимаю, но в моем детстве, когда я была девочкой и возилась не только с машинками и пистолетами, вот с этими я бы в одной комнате спать побоялась. Хотя и фиг бы сказала кому.
Но теперь – не тогда, теперь я этих к себе взяла почти с радостью. Не знаю, как так вышло, только мне от Дока ничего больше и не осталось, кроме этих вот… И когда же, получается, всё разобрали? А где я была? Вот чёрт, и не помню. Как смыло всё, как будто на песке всё было написано, волна прошла туда-обратно, и нет ничего.