— Пустяки! Вы просто не знаете японцев. Мы их расколотим и добровольцами. Ведь один русский солдат стоит десяти японских.
— Разве макаки могут воевать против русского солдата? Это только китайцев они били!
Другие говорили:
— Вот погодите только! Это на море им, правда, удалось взять верх. Ну, что ж, японцы — островитяне, природные моряки. А пусть только попробуют померяться с нами на суше…
Все же тревога не рассеивалась.
В Ташкенте
С этими впечатлениями возвратился я в Ташкент, с ворохами карт будущего театра войны и с портретами генералов на Дальнем Востоке, будущих героев-победителей.
Здесь настроение было иного порядка. Петербургские сомнения и тревога сюда еще не доходили. Убеждение было общее: «Шапками закидаем!» Война, однако, вызывала к себе тем больший интерес, что главнокомандующим был назначен «наш» Куропаткин, который, конечно, «не может не победить».
Офицеры стали проситься в армию. Война казалась легкой экспедицией, но она, вместе с тем, позволяла выдвинуться. В военном обществе возникла и, для осуществления, была подсказана городскому управлению, мысль — поднести от города Ташкента стяг Куропаткину. Мысль была осуществлена. Насколько помнится, стяг был голубой с серебром. Вышит крест с неизбежной надписью: «Сим победиши».
Особая делегация повезла стяг Куропаткину, когда он еще медлил в России, ожидая, пока подъедут на театр войны достаточные для его победы войска, и пока он собирал массу подносимых ему отовсюду икон.
Но вот начались столкновения и на суше. И как по-писаному: все бьют нас и бьют!
Что же это? Мы все с детства приучены были к мысли о победоносной русской армии, о непобедимости русского солдата… Поползли злые слухи о тех безобразиях, которые делались там, на Востоке, перед войной и которые, по-видимому, продолжали там делаться и во время войны. Действительность все это, как будто, подтверждала.
Начали нарождаться семена того брожения, которые логически привели к первой революции.
Помню яркий весенний день. Я ехал из обсерватории в город. Навстречу — тележка с мощной фигурой популярного в Ташкенте полицейского пристава Седова, грозы ташкентских пьяниц и мазуриков. Едва знакомый со мной, он останавливает мой экипаж:
— Слышали ужасную новость?
— Что такое?
— Получена телеграмма: японцы взорвали броненосец «Петропавловск»
[404]! Погиб адмирал Макаров и художник Верещагин! Тонул, но спасен великий князь Кирилл!
И поскакал дальше. Переполненный взволновавшими его чувствами, Седов спешил поделиться грустной вестью со встречными.
Не поверил я ему. Очевидно — паникер. Слишком чудовищным ударом судьбы было бы это. Сегодня неудача, вчера неудача… Но бывают же во всякой кривой поворотные точки…
Уличные телеграммы подтвердили известие.
Цусима
Через несколько месяцев я возвратился в Петербург
[405].
Вся Россия, нет, весь мир, следили день ото дня за морским переходом новой и небывалой армады — эскадры адмирала Рождественского. Общее напряжение…
И страшно за исход и хочется верить, что не все будет плохо. В Петербурге особенно много связей с флотом.
И вдруг — слух…
— Получена телеграмма… Ее скрывают… Цусима… Полный разгром…
Действительно, эту весть первое время скрывали. Но не надолго. Известия просачивались из‐за границы. Для чего долго играть в прятки.
Как-то стыдливо, в смягченной форме, было официально объявлено о цусимском ужасе. Потом стало известно все больше и больше.
Казалось, — это такое всенародное горе, которое все должны болезненно воспринять и которое должно все затмить. И прежде всего — моряки! Это — траур их же родной семьи.
Но, что же это…
Проходил я, в день получения горестной вести, мимо какого-то увеселительного сада. Вижу ли это или только так кажется? Несколько морских офицеров, в форме, сильно выпившие, весело горланят в саду с подозрительными девицами…
В такой-то день?
Вот когда почувствовалась она, эта гниль.
Дальше — еще того хуже.
Не прошло и нескольких дней после всенародного горя, как вдруг — картина:
— Весь Петербург иллюминован! Весь в флагах!
Что за противная иллюминация не ко времени? Но оказывается:
— Наследник престола родился!
И это семейное событие у царя заслонило в казенном Петербурге и в казенной России — все: и национальный позор поражений, и горе стольких семей, потерявших в Цусимском проливе отцов или сыновей, и преддверие новых поражений…
[406]
Уже тогда становилось ясным, что царь, допустивший свой семейный праздник сделать, в минуту народного горя, праздником всенародным, — не живет, не может жить одной жизнью с народом.
На душу ползли мрачные предчувствия.
9 января 1905 года
Осенью 1904 года мне пришлось несколько месяцев прожить в Екатеринославе, на практике в Государственном банке. В провинции еще не переживалось все то, чем начинала уже бурлить столица. Здесь мало сказывалась и война. О ней, правда, много говорили, но говорили по-провинциальному, дилетантски.