Леся подбежала в угол между раковиной и посудомоечной машиной, села, раздвинув ноги, сплюнула ком в тряпье перед собой и вдруг принялась разрывать ребенка (Щенка! Щенка!) на куски. Плоть рвалась с чавкающим звуком, а Леся запихивала ее в рот и ела, громко чавкая.
– Как многого ты не замечал, да, муженек? – хихикала она незнакомым голосом, вытирая кровь с подбородка.
А я смотрел и мечтал о смерти.
5
Она шаркает тапочками, когда идет из кухни обратно в комнату. Старая ведьма Леся.
На тумбочке у кровати стоит стакан с вставной челюстью. Это пережиток прошлого, сейчас можно сделать отличные протезы, но Леся решила остаться в том времени, когда была молодой и красивой.
Пластмассовые десна искусственной челюсти давно покрылись черными пятнами и воняют, но Леся раз за разом запихивает их в рот, прежде чем начать говорить. А болтать она любит. Грезить о нашей вечной любви.
Я сижу у окна и разглядываю улицу. За много лет она почти не изменилась. Всё так же стоят припаркованные на тротуарах автомобили, появляются и исчезают деревянные домики и горки на детской площадке, мелькают суетливые люди, сидят на скамейках бабушки, которым никогда нас не пережить.
– Мы умрем в один день, как в сказке, – как-то раз сказала Леся. – Это ведь так романтично!
Правда, она не могла сказать, когда же мы, наконец, это сделаем.
Раз в месяц на протяжении семидесяти лет Леся сдирала с себя кожу, обращаясь в нечто, и уходила на охоту. Она и раньше так делала. Сколько себя помнила. Её научила мама, а маму – бабушка. Секрет вечной жизни, рассказывала Леся, в крови младенцев. Только они делают ведьм бессмертными… бессмертными, но не вечно молодыми.
Настоящая кожа старела за нее – растягивалась, тускнела, покрывалась трещинками и венами, блестела от пота и жира. Она вбирала в себя настоящий Лесин возраст. Леся старела вместе со мной. Но при этом мы оставались бессмертными вместе. Она скармливала мне часть добычи против моей воли. Забиралась с ногами на меня и запихивала в рот кусочки окровавленной плоти, проталкивала пальцами в горло, ждала, пока я не смирюсь и не начну жевать. Леся хотела, чтобы наша любовь длилась вечно.
– Моя мама прожила двести двенадцать лет, прежде чем истлела окончательно и попросила её сжечь, – говорила Леся, заботливо прикасаясь кончиками пальцев к моим губам. – Она была влюблена в какого-то европейца, разносчика булок, мучилась с ним, конечно. А вот мне повезло. Я счастлива. Даже в старости, даже в этой проклятой квартире.
Почти каждый вечер Леся доставала альбом и листала фотографии, заставляла забывать о прошлой жизни, внушала, что мы счастливы. По настоящему. Без оговорок.
Фотография: мы лежим на каменистом пляже в Сочи. Пятилетие свадьбы. Щуримся от солнца. Видна тень от зонта. Небрежно разбросаны вещи, пластмассовые стаканчики. Лежит полупустая бутылка виски. Хорошее время. У Леси оранжевые зрачки. Если всмотреться, можно увидеть в глубине этих зрачков бездонную и вечно голодную тьму…
Леся не знает, что, когда ее нет дома, я толкаю кресло рабочей рукой, подъезжаю к входной двери, долго вслушиваюсь к звукам снаружи. Сердце бешено колотится. Каждый раз мне кажется, что Леся стоит с обратной стороны и тоже вслушивается. Потом я въезжаю в комнату, подкатываюсь к шкафу и нащупываю приклеенный к задней стенке конверт.
Я вытаскиваю фотографии одну за другой и разглядываю их. Лица первой (настоящей) жены и дочери заставляют моё сознание встряхиваться, будто мокрого пса, сбивать наваждение приворота, возвращаться к ясности ума и осознанию того, что же на самом деле происходит. Пальцы становятся влажными от пота. Дыхание учащается. Я думаю о том, что могу проехать в кухню, открыть все колонки с газом, дождаться Лесю, а потом зажечь спичку. Я примерно представляю, что будет дальше. Это все химия. Я сгорю заживо в проклятой квартире, из которой не выбирался много лет. Леся тоже – что неимоверно радует. Мы умрем в один день, как она и обещала. О нас даже напишут в какой-нибудь газете. Мол, очередные старики забыли выключить газ. Сколько лет же им было? Даже не верится, что столько живут…
Фотографии шелестят в моих руках.
Я мог бы поехать на кухню прямо сейчас.
Или год назад.
Или два.
Или когда позвонил Ксюше, чтобы просто услышать ее голос, а услышал, что её больше нет. Умерла от быстротечной и редкой лихорадки через год после смерти дочери. Прошлое осталось там, где осталось.
Но я не могу ничего сделать. Потому что мы с ведьмой любим друг друга. То, что сидело внутри Леси и то, что росло внутри меня. С каждым съеденным кусочком мертвой плоти я чувствовал, как что-то зарождается во мне, что-то темное, тяжелое, страшное и холодное. Оно росло каждый год, набиралось сил, взрослело. Оно любило ведьму, что пристраивалась на коленях и листала альбом. Оно любило ее запах изо рта, склизкие волосы, кривые зубы, впалые глаза и заросшие паутиной брови. Оно хотело жить вечно. А я не мог сопротивляться. Потому что знал, что наступит день, когда два дряхлых тела, израненных старостью, болезнями и временем рассыплются в прах и выпустят наружу что-то новое.
Я смотрю на газовую плиту, а черное прожорливое нечто управляет моим телом. В конце концов я сдаюсь и еду к окну, в которое пялюсь много лет.
Я помню всё, что случилось со мной за это время. Мог бы забыть, но предпочитаю помнить. Добровольная пытка внутри сознания.
Химия, и ничего больше.
♀ Дрянь
Сырости и грязи дрянь не любила.
Чаще всего она поселялась в чистых сухих местах, только непременно пустых – или почти пустых. В стылых стариковских квартирах, загромождённых книгами и продавленными диванами, и в холостяцких, лаконично обставленных в стиле хай-тек; в том углу университетской библиотеки, куда заглядывают только безнадёжные ботаники; на стерильных площадках меж пролётами запасной лестницы в больнице, где даже курить нельзя, но можно долго пялиться сквозь мутноватое стекло на кирпичную стену соседнего корпуса…
Но особенно ей отчего-то приглянулись вечерние электрички. Утренних, битком набитых, благоухающих женскими духами, смердящими нестиранной одеждой, храпящих, громыхающих музыкой из капельных наушников – о, таких поездов она избегала. А вот полупустые составы с измотанными людьми, особенно следующие куда-нибудь километров за двести от столицы, дрянь обожала. Она собиралась под потолком неряшливыми лохмотьями, источая сладковатый гнилостный запах, и постепенно густела, оседая на плечах, укутывая шею и затылок. И у человека, поражённого ею, сперва стекленел взгляд, затем появлялось угрюмое выражение на лице. Жертва горбилась от невидимой тяжести, вытягивала затекшие ноги, прислонялась виском к стеклу, медленно погружаясь в болезненный сон – и приезжала к станции назначения ещё более усталой.
Если библиотек, чужих квартир и больниц Айка научилась худо-бедно избегать, то с электричками так не получалось. Выручали бродячие музыканты и торговцы-разносчики: дрянь шарахалась от гнева и брезгливо отдёргивала щупальца от улыбок. А песни – увы, не всегда мелодичные – и речёвки продавцов вызывали в равной степени и то, и другое. Недолюбливала дрянь книги, особенно сказки, но иногда тяжёлый сон подкрадывался прямо на середине страницы, окутывал душной пеленой, смыкал веки, пробирался в мысли…