В Москве зима – он видел ее, московскую ненавистную зиму, в «Новостях» и так в нее хотел!.. Он не мог никому в этом признаться, даже Мане, особенно Мане!.. А себе – мог.
Ему казалось, что только там, в морозном московском мареве, он снова станет… живым. Состоящим из плоти и крови, а не из пальтишка и шарфика. И сразу появится о чем писать, да так, чтоб за душу брало, и слова найдутся, и мысли определятся.
Почему-то в Париже у него не возникло никаких мыслей, кроме этой самой, глупейшей, о том, чтоб никто не увидел его дергающийся глаз!.. Кому какое дело до его глаза, кроме Мани?… А Маня уж точно не увидит!
В этой московской зиме из «Новостей» было все то, что он не любил когда-то – морозный пар от машин, пробки, гололед, темень.
Зато он любил другое – сугробы на даче, и собачью морду в снегу, и холодные лапы. Теплый свитер, пахнущий Маниными духами. Стук дизельного двигателя, работающего на морозе. Горячее красное вино в каменной кружке с плавающими апельсиновыми корками. Почему-то это необыкновенное питье называлось «глинтвейн». Рождественская киношка в телевизоре, песнопения в духе «it’s the most wonderful time of the year», свечи в ванной – зачем они там?… – а в кресле теплые носки с кисточками и ворох женских журналов с «самыми достоверными гороскопами на год» – «в январе вас ждет романтическое приключение и повышение по службе» – и предложением нарядов «для рождественской вечеринки» – «это платье сделает вас сексуальной и немного опасной». Журналы «с гороскопами» всегда его раздражали, и он даже не подозревал о том, что раздражают они его именно потому, что он очень любит жизнь, изо всех сил любит!..
А теперь – нет, не раздражают.
Да у него и журналов-то никаких нет. И елки тоже!..
Еще ему очень нравилось работать, именно за компьютером, именно с текстом и именно под Рождество. Он строчил на компьютере, за окном начинались сумерки, Маня притаскивала горячий смородиновый сок с черным бальзамом, купленным в крохотном магазинчике в Старой Риге и тоже под Рождество. Строгая пожилая дама, продававшая бальзам, смотрела на них с неодобрением – они хохотали, и обнимались, и говорили очень громко, но тем не менее добавила к бальзаму «небольшой презент», крохотную коробочку шоколада, который они немедленно съели. Потом долго бродили по узким мощеным улицам с табличками на странном языке, заглядывали в окна, где за легкими шторами мигали огоньками елки, и казалось, что там, за шторами, очень уютно и нарядно. С низкого темного неба летел мокрый снег, который тут же таял на Маниной шубейке, и, помнится, в конце концов он сказал ей, что она похожа на мокрую кошку!.. Маня нисколько не обиделась, а потом выяснилось, что она промочила ноги, и они лечились как раз бальзамом со смородиновым соком!.. И, прихлебывая это воспоминание, он работал легко и весело. Журналистская работа всегда давалась ему легко, он и работой-то это не считал – сочинять тексты казалось ему делом необременительным и приятным, и только в Париже он понял, что такое «не пишется».
Ну вот, не пишется, и все тут!.. Нечем писать. Писать словами не получается – слова кончились еще в Москве. Когда он поссорился с Маней.
Сначала он думал, что просто ее разлюбил. Как будто разлюбить – это на самом деле просто!.. Но она оказалась чертовски живучей, их с Маней любовь, и убить ее с первого раза не получилось.
Он сидел в Париже – вроде бы работал, вымучивал скучнейшие обязательные материалы в свой журнал, смотрел французские новости, читал французские книжки, носил перчатки и шарф и обрастал равнодушием, как снеговик ледяной коркой.
Каждый вечер он звонил Мане.
– Как твои дела?
– Хороши, а как твои?
– Прекрасно.
И что-нибудь про погоду. Или про новости.
Ты знаешь, в Москве ужасные пробки. В Париже тоже пробки, и я хожу на работу пешком.
Разлюбить Маню у него не получалось, зато он, кажется, и вправду разлюбил жизнь!..
На улице было ветрено, и ни души, а тренажерный зал оказался закрыт – на двери замок, и опущены гофрированные железные шторы. Ну, конечно. У алжирца Али, бритого смуглого качка, хозяина зала, должно быть, тоже Рождество!..
Он послонялся по улицам, надеясь как-то внушить себе, что печалиться не из-за чего. Рождество, провались все пропадом, – это просто день в году, и ничего больше. В конце концов, у русских свое Рождество, и Новый год впереди, и можно даже придумать что-нибудь невозможное, но сию секунду утешительное, например, что он плюнет на все их с Маней ссоры и прилетит на Новый год в Москву.
Внушить не получилось.
Париж как будто вымер, и только елки качали холодными тяжелыми лапами на ветру, и ему казалось, что в городе никого нет, только он один и множество елок – зачем одному столько?!
Он продрог, устал, наступил в лужу, вспомнил прошлогоднюю Старую Ригу и мокрые Манины носки, и ему стало так жалко себя, что он чуть не заплакал. Впрочем, если бы и заплакал, никто бы не заметил!..
Некому замечать.
Он нашел какое-то кафе, единственное открытое в квартале. Там было шумно и неуютно, и синтетическая елка в углу как будто изнемогала от множества навешанных на нее гирлянд. Он просидел в нем очень долго, поначалу пил скверный кофе, а потом перешел на виски, не менее скверный, и в конце концов все это стало так похоже на читанного в отрочестве Хемингуэя, что он засмеялся громким тоскливым ишачьим смехом, и какие-то парни в расхристанных куртках оглянулись на него от игровых автоматов.
В сумерках он притащился домой, очень несчастный и очень замерзший.
Консьержки не оказалось на месте – должно быть, она ставила в духовку шоколадное рождественское печенье или прилаживала на лысую голову супруга красный рождественский колпак.
Он почти доплелся до своего третьего этажа, когда Маня вдруг спросила бодрым голосом:
– Холодно на улице?
– Ужасно, – ответил он и воззрился вверх.
Маня мыкалась возле его квартиры, и вид у нее был растерянный, но решительный, как будто она собиралась совершить ограбление и не знала, как приняться за дело.
Он хотел потрясти головой, чтоб вытрясти из нее видение Мани возле своей собственной двери, а потом забыл.
– Это ты?!
Ничего невозможно было придумать глупее этого вопроса, но он все же придумал следующий:
– Как ты сюда попала?!
– Это я, – все так же бодро и решительно объявила Маня, – и меня пустила твоя консьержка. А вообще-то я прилетела на самолете. Так сказать, в глобальном смысле.
Он взялся рукой за перила, чтобы пойти наверх, к ней, но никуда не пошел и опять спросил:
– Это ты?!
Маня сбежала по ступенькам, взяла его за руку и втащила на площадку.
– Прости меня, а?
– За что?
– Ну, за то, что я так долго не прилетала! Ты же меня ждал? Ждал изо всех сил?