– Все равно. Все равно! Все равно!
И раздвинув в улыбке губы, вылетела на освещенную сцену.
20
Руки были мягкие, точные. Не поднимавшие ничего тяжелого. Они облачили одна другую в нитяные перчатки. Потом приподняли край бархатного одеяльца.
Какой цвет, с неожиданной грустью подумал Геннадий. Теплый, как янтарь, как коньяк, как осенний лес, как потухающий закат и как все это сразу. Даже не нужно знать, как она поет – на нее можно просто смотреть и будет та же музыка: те же округлые интонации, то же ощущение глубокого тепла.
Нельзя владеть лесом, закатом – но инструмент, покрытый знаменитым лаком Гварнери, купить можно.
– А разве Гварнери делал лютни?
– Это Гварнери, не сомневайтесь, – с тонкой иронией заговорщика улыбнулся Геннадий. А дальше подумал: «Потому что это не лютня, идиот». Это была виола д’амур с двойными рядами струн: верхние из жил, нижние металлические. Но приходилось соблюдать ритуал взаимного обожания.
– Нет, настолько тонко я еще не разбираюсь. Я ведь только начал собирать, – простодушно признался покупатель. – Вот и обратился – к знатоку.
А потом добавил мечтательно:
– Боже, как это красиво. Какое чудо.
И гнев Геннадия сменился на милость.
Оба созерцали инструмент: плавные женственные линии, янтарные искры лака. Лицо покупателя разгладилось, как бы вынырнуло из реки времени. Как у человека, глядящего в окно поезда. Так, что можно было увидеть в этом грузном мужчине того мальчика, каким он когда-то был.
Он не отличал лютню от виолы, ну и что? Гварнери, поди, тоже не был интеллектуалом. Видеть красоту – это талант, и Геннадий уже с симпатией протянул покупателю вторую пару перчаток.
Тот пробудился, натянул перчатки. Сцепил руки в замок, чтобы ткань села между пальцев. Раскрыл пальцы благоговейно – как отец, впервые принимающий на руки новорожденного. Геннадий, чувствуя почти любовную разлуку, почти любовную ревность, отдал инструмент.
21
По внутреннему радио передавали нечто вроде авангардистской пьесы – голоса деловито переругивались, обменивались указаниями и проклятиями: сцену разбирали после спектакля. Опускались сверху декорации. Их наматывали на гигантские валики. Даше достаточно было слушать шорохи, бряцанье, голоса – остальное она как будто видела сейчас своими глазами. Эта рутина всегда одна и та же.
Как и дрожь в сведенном теле. Как боль во всех мышцах от адреналина, который больше не сгорает, а жжет изнутри. Как электрическая дуга, раскаленная в голове. Как бессонница до пяти утра – всегда после спектакля. Ночь всегда тянется так долго – и в пустой квартире звенит от тишины. А запах цветов – на кухне, в комнате, в ванной, повсюду, в кастрюле, в вазе, в корзине, в ведре, просто валяющихся на полу, – постепенно становится жирным, душным, невыносимым. Эти одинокие часы, пока не придет сон… Но сначала – снять напряжение.
Даша набрала смс: «Зайди».
Она отклеила ресницы. Негромкий стук.
– Входи, – пригласила. Зеркало показало Славика. Он уже содрал с себя тесный, липкий от пота костюм, успел принять душ и надеть толстый махровый халат.
– Как ты?
Она посмотрела на него через зеркало:
– А что со мной не так?
– Все так. Отлично все! Туры хорошо вышли. С лютней тоже. Хлопали хорошо.
Она снимала кремом грим. Гадая, зачем она его позвала, Славик сменил тему:
– Вообще, знаешь, лютня эта вовсе не…
Даша крутанулась на табуретке, поймала концы его пояса, потянула к себе. И одним движением скинула с него халат.
22
Фейсбук Боброва теперь уже казался Петру щитом, доспехами, которые прикрывали монстра. Но монстр не давался. Петр проверил, нет ли у Боброва профиля в инстаграм. Ни один из найденных Бобровых не был тем самым. Петр вернулся в фейсбук, нашел несколько фоток. Сохранил их: Бобров в темных очках, Бобров загорелый в купальных шортах (серебристый песок, бирюзовое море), Бобров в баре с коллегами, Бобров на конференции (позади стенд с до сих пор узнаваемым Гагариным). Запустил поиск. Одно совпадение. Петр открыл.
Инстаграма не было ни у Боброва-менеджера, ни у Боброва – души компании, ни у Боброва пляжного, ну у Боброва – участника конференций.
Профиль в инстаграме завел себе только Бобров в темных очках.
Профиль назывался «Низшая раса». Подписчиков у него было около тридцати тысяч.
– Блядь, – сказал вслух Петр.
На всех фотографиях были женщины. Разные. Гомерически толстые. Гомерически вульгарные. Хищные. Уродливые. Тот, кто подбирал изображения, обладал своеобразно безошибочным вкусом: все были омерзительны и омерзительность переливалась оттенками от смешного до ужасного. Черно-белый снимок среди яркой, с преобладанием розового, мешанины задержал внимание Петра. У женщины были тяжелая челюсть и тяжелый взгляд. Подпись сообщала, что это «волчица СС» и «Бухенвальдская ведьма» Ильза Кох.
Петр прочел комментарии, и его продрал озноб по коже.
23
То же самое изображение Ильзы Кох показывал со своего телефона и Дюша Бобр. «Показывал», впрочем, не совсем то определение, с которым бы согласился Степан. Отец тыкал экраном сыну в лицо. Орал:
– Харю, харю, не отворачивай!
Степан водил головой, как взнузданный конь.
– Что это, блядь, такое? Опять? Опять? Тебя, сука, спрашиваю! А? – напирал Дюша. – Давай, сыночек, расскажи папе…
Сын молча пятился.
– …Расскажи, ты что, блядь, совсем охерел?! Я с тобой в игрушки тут играю, что ли, козлина ты тупорылая? – уже не стеснял себя в выражениях Дюша. – Тебя, суку, из Газпрома давно выбросили? Я не слышу, мудила? А? Я тебя что, каждый раз теперь буду из говнища вытаскивать, сраку тебе отмывать? До пенсии теперь? А? Или пока ты меня в гроб не вгонишь?
Пятился и уперся в стол. Но ему повезло, Дюше надоело собственное красноречие, он перешел к делу:
– Пароль? Ну? Ну, блядина?
– Ницше.
– По буквам, – занес палец над клавиатурой Дюша.
Сын принялся диктовать:
– N.
– Эн.
– I.
– И.
– E.
– Е.
– T… Z… S… C… H…
– Что, блядь? – застрял в глухих согласных Дюша. – Что за херота такая?
– Философ такой.
– На, блядь.
Он с силой воткнул свой телефон отпрыску в руки.
– Да чего? – пытался отпихнуть телефон тот.
Дюша Бобр так стиснул руки сына, что из-под пальцев плоть побелела.
– Вводи ебаный пароль, философ!