Первые стаканы выпили не чокаясь — это уж как водится, когда хотят кого-то помянуть. Перед тем как выпить, каждый сказал что-то из того, что говорят на Руси по такому горькому поводу. Один пожелал, чтобы земля, упокоившая героя, обернулась для него пухом, другой — вечную память, третий — того, чтобы вообще могилы павших были священны для всех людей земли. Следующие стаканы были также посвящаемы памяти Григория Угрюмова. Оказалось, что тут каждому было что вспомнить. Дядя Коля, например, рассказал о временах, когда он, страдая известным недугом, наведывался в школу и читал свои проповеди о Риме, когда, спроваженный директором, он становился под покровительство Гриши и Сереги вот — ребятишки отводили его домой и укладывали спать. Апрель не без умиления поведал о том, как эти же ребята во время студенческих своих каникул вели с ним долгую беседу там, у Ерика, и как потом оправили его «дурную голову». Максим Паклёников прослезился, вспомнив, как Гриша и Сергей дружили с его сыновьями-близнецами, и из слов его, Паклёникова, выходило, что лучших друзей у его Ваньки и Петьки, царство им небесное, вообще не было. Санька Шпич жил на хуторе, совсем в другом конце Завидова, и в течение многих лет находился в состоянии непрерывной мальчишеской вражды с ребятами, проживающими на одной улице с Угрюмовыми, а значит, и с Гришей Угрюмовым, но и он, Санька, во всех подробностях рассказал о том, как произошло их примирение с Григорием. Он теперь не мог сказать точно, кто их впервые поссорил (сдается, что это был Пишка, любивший стравливать ребятишек, как молодых кочетов), но отлично помнил, что лупцевали они друг дружку в течение пяти лет. Стоило, скажем, Грише оказаться на хуторе, Шпич встречал его там со своими сподвижниками-сверстниками и колотил; и, напротив, то же самое незамедлительно получал Санька Шпич, забредши на угрюмовскую улицу. Неизвестно, как долго продолжалось бы такое положение вещей, если бы однажды на какой-то нейтральной улице Гриша и Санька не столкнулись носом к носу и один из них, озаренный какой-то внезапной и вместе с тем очень трезвой мыслью, не спросил: «Сань, а чего это мы лупим друг дружку? За что?» Вопрос был поставлен так прямо и так неожиданно, что Санька в растерянности замигал рыженькими своими ресничками, утопил в краске смущения веснушки на носу и на щеках, тут же признался: «А я не знаю». — «И я не знаю, — сказал Гриша и вдруг предложил: — Давай, Санька, дружиться!» — «Давай!» — немедленно согласился Шпич, и с того дня действительно стали хорошими товарищами, при случае даже оборонялись совместно от наскоков других ребятишек.
— Вот ведь как бывает! — заключил свой рассказ Шпич.
— Бывает… — начал дядя Коля раздумчиво, — бывает — и не только с малыми и глупыми детьми, но и с вполне взрослыми дядями. Вместо того чтобы научиться жить в мире и согласии, они дубасят себя чем попадя. От таких-то вот драчунов беды поболе бывает, иной раз целые народы кровью умываются из-за них…
Все примолкли. И молчали бы, верно, долго, если бы Архип Колымага не вспомнил, что тоже должен что-то сказать о Григории Угрюмове. Видать, он отчаянно ворошил свою память, но выудить в ней что-либо подходящее к такому случаю не мог, поскольку в лес Гриша Угрюмов ходил отнюдь не за дровами, а за птичьими яйцами да разными съедобными растениями — растем, слезками, дягилем, борчовкой, а потом — ягодами: земляникой, дикой малиной, а поближе к осени — ежевикой и костяникой, то есть за тем, что уж никак не подлежало высокому попечительству Архипа Архиповича Колымаги. Потому-то он и счел необходимым лишь заметить:
— Славный был парень твой, Левонтий, сынок! Не бедокурил в лесу, не сдирал лыка с дерев, как иные протчие…
В еще более неловком положении находился Виктор Лазаревич Присыпкин, или Точка, о котором подробно рассказал Ветлугину еще в правлении Максим Паклёников, — Точка вообще не знал старшего сына председателя, а потому и прибавить к тому, что говорили о нем другие, ничего не мог. Архип же Архипыч, поменявшись за столом местами с Апрелем, подсел к Точке и, судя по суетности своих движений и по беспокойному поблескиванию крохотных, почти совершенно заплывших глаз, собирался о чем-то спросить секретаря сельского Совета. Он и спросил, улучив момент, сунувшись для такой цели толстым и влажным носом в Точкино ухо:
— Что там, Лазарич, слышно… про энту саму?
— О чем вы, Архип Архипыч?
— Про реформу денежну… слухи разные.
— А не верьте слухам.
— Как же им не верить, ежели все как сговорились…
После третьего-то стакана Колымага, видать, не мог соразмерить своего голоса и потому был услышан всеми, кто сидел за угрюмовским столом. Бесцеремонный и имеющий касательство к делам финансовым Максим Паклёников тотчас же отозвался:
— У нашего Колымаги деньжищ как у дурака махорки, вот он и дрожит за них. То ли дело у меня: ни копеечки лишней за душой, никакая реформа не страшна!
— А ты что, Максим, в карманы мои заглядывал? — осерчал, бурея лицом, Архип Архипович.
— Не заглядывал, а знаю. На то я и финагент! — выпалил Паклёников опять со всей возможной многозначительностью.
— Знаешь, ну и помалкивай, — посоветовал лесник.
— Ну, Архип, тут ты мне не указывай. Это не в лесу, на какой-нибудь просеке, где ты всем властям власть, а тут… Давай-ка лучше хлобыстнем еще по одной!
— Хлобыстни без меня.
— Эка беда! Могём и без тебя… — Максим понес было очередной стакан ко рту, но на полпути остановился, потому что на пороге стояла Мария Соловьева и испуганными глазами кликала к себе Феню.
— Иди за стол, Маша, — позвала Феня.
Мария отчаянно затрясла головой:
— Выйдь же на минуту!
Они вышли на улицу, а пятью минутами позже Феня вернулась с лицом, побеленным какою-то великой тревогой.
— Что там еще? — спросил Леонтий Сидорович.
— У Марии муж вернулся, Федор.
Звук Фениного голоса долго еще держался в плотной, спрессованной тишине и затем сомкнулся с другим, тоже надолго повисшим в воздухе:
— Ну и ну! Доигралась, бабонька! — это обронил Апрель и почему-то первым засобирался домой: никто в ту минуту не вспомнил, что Мария Соловьева доводилась ему по жениной линии племянницей.
Вслед за Апрелем вышли из дома и Феня с Авдеем. В сенях они едва не столкнулись с Авдотьей Степановной и Тетенькой, которые к этому времени успели вдосталь «накалякаться» и теперь торопились заполучить в качестве третьей собеседницы Аграфену Ивановну, давнишнюю свою подругу. Пришли старухи вместе, но решительно с разными целями. Авдотья Степановна очень опасалась, как бы Серегин приезд и его появление в доме Угрюмовых не перетянули на сторону влюбленных Фенину мать, — отец ее давно склонялся к этому, — и спешила по возможности воспрепятствовать такому направлению дел; а ее подруга, тетенька Анна, надеялась «уломать» Аграфену, примирить ее и с дочерью и с Авдеем — переломить настроение Авдотьи ей не удалось, Авдеева мать оказалась непримиримой. При короткой встрече в сенях каждая из них и проявилась по-иному: Авдотья Степановна плесканула на обоих гневным взглядом, а Тетенька, напротив, обласкала доброй, все понимающей и как бы благословляющей улыбкой: держитесь, мол, и никого не бойтесь, все уладится, я на вашей стороне. Благодарные, они улыбнулись ей, но на одно лишь мгновение, поскольку были заняты чем-то иным, очень серьезным и срочным. Но эта их улыбка не пропала — слилась с ее собственной, и теперь Тетенька внесла ее на своем лице в избу и будто осветила ее всю изнутри и всех, кто оставался еще за столом.