Давно свыкшаяся и примирившаяся с тем, что в избу ее никто, окромя нее самой, не придет, вернувшись с полей, где допахивали зябь, поздним вечером и наскоро умывшись, Степанида и на этот раз вышла на середину комнаты, стала коленями на земляной, недавно побеленный пол, но не успела воздеть в горячей мольбе руки и вымолвить первое слово, потому что в минуту эту в дверь постучали. Постучали осторожно и тихо, очевидно, локотком согнутого в суставе указательного пальца, но в голове Степаниды стук этот отозвался громом, потому как был он первым за десять последних лет. Степанида вскинулась, метнулась к двери, чтобы успеть накинуть на пробой крючок раньше, чем дверь успеют открыть.
— Кто там? — спросила сдавленно и повторила еще слабее и скорбнее: — Кто там? — и была уже уверена, что все это ей причудилось, когда стук повторился и вслед за ним послышался знакомый голос:
— Открой, Степанида. Это я.
— Феня?! — Хозяйка отбросила крючок. — Господи, да как же… что же это?.. И ты не побоялась?..
— А чего бы мне бояться-то? Ты что — Гитлер?
— А кто же я? Он и есть. Люди добрые зверюгой окрестили, избу мою стороной обходят… — Она начинала уже дрожать, это почувствовалось и в голосе, и в руке, которая как вцепилась в Фенино предплечье, так и не отпускала его, сжимая все больнее и больнее… — Скажи… скажи, Фенюшка, Ивушка моя милая, скажи, неужто и ты веришь в такое? Скажи только правду!
Фене было жутко и от хриплого голоса хозяйки, и от мрака, усилившегося от мерцающих лампад, и особенно от сурового Христова лика, устремившего из темного угла на них всепонимающий, проникающий во все и укоряющий взор и поднявшего с очевидною угрозою праведный карающий перст. Под взглядом таким, под точным и грозным прицелом воздетого, словно курок, божьего пальца, при отчаянно колотившемся сердце в своей груди и в груди стоявшей рядом и нетерпеливо ожидавшей ответа Степаниды нельзя было лгать. И Феня сказала:
— Верила, Стеша.
Степанида застонала, рука ее вмиг ослабела на Фенином предплечье. Невидимая, она отошла, заслонилась темнотою и — слышно было — тяжко опустилась на лавку. Скорее всего Степанида упала, грохнулась бы о земляной пол прямо у ног гостьи нежданной, но то, что Феня, как подругу, называла ее девичьим именем и в голосе этой, в сущности, женщины-ребенка прозвучало столько доброты, мудрости и искреннего, неподдельного сочувствия чужому горю, сохранило силы, но ровно настолько, чтобы Степанида добралась до поставленной у стены лавки. Теперь она сидела там молча и лишь тяжело дышала, судорожно втягивая в себя воздух. Феня ощупью отыскала ее там, обняла, попросила тихо:
— Не надо, Степанида Лукьяновна. Стеша, родненькая, не надо! Я верила и не верила слухам, а теперь не верю. — Чувствуя по вздрогнувшему под ее рукою плечу хозяйки, что та попыталась высвободиться из ее объятий, Феня поняла, что слова эти пока что не убедили Степаниду, не принесли того слабого утешения, какое могли бы принести, если бы она уверовала в их искренность. Едва почувствовав это, Феня заторопилась, заговорила еще горячее, боясь, что ее перебьют, не дадут договорить до конца: — Не верю, не верю, не верю! Я ведь теперь и сама мать, разве б я могла на своего… Все ведь знали и видели, какая ты была хорошая мать. Ты не могла, ты этого не сделала! И я завтра же скажу всем о том! Стеша! Степанида Лукьяновна! Родная!..
— Доченька, Фенюшка! Сердечко, знать, у тебя золотое. Никому не верь, никому! Я расскажу, я все расскажу тебе, как было… — И Степанида отодвинулась в еще более темный угол, потом застучала, зазвенела по ведру железным черпаком. — Сейчас, родненькая… — Слышно было, как она жадно пила, как не умещавшаяся во рту вода лилась на пол, как звонко булькала в горле.
— Может, не надо рассказывать? — осторожно спросила Феня, боясь и подробностей этого рассказа, которые не могли быть не страшными и не тяжелыми для них обеих, и еще больше — того, что воспоминания для Степаниды воскресят картину ужасную, и это будет для нее новой казнью. Но хозяйка стояла на своем.
— Нет, нет. Мне надо рассказать. Камень-то, камень на сердце лежит, и ты, Фенюшка, потревожила его. Помоги теперь поднять, можа, полегчает чуток… — Она вытерла губы, вернулась к гостье, сама уж теперь обняла ее. — Доченька моя… — Передохнула, резко повернулась лицом к тускло мерцавшим в углу лампадкам, перекрестилась. Феня молча дожидалась, нисколько не удивляясь, что Степанида, комсомолка двадцатых годов, по рассказам, бойкая-пребойкая девчонка, непременная участница самодеятельных спектаклей, какие тогда часто ставились в нардоме, — что Степанида шептала молитву: сейчас, в войну, отчего-то многие вспомнили про Бога. Феня дождалась, когда хозяйка помолилась, и вновь повернулась к ней лицом. — Ну а теперь слушай, Фенюшка, и не перебивай меня. А то сил моих не хватит… Ну, вот ведь как было все…
Первые минуты Феня сидела тихо, не шелохнувшись, лишь дыхание ее временами было неровным, а то и вовсе как бы останавливалось. Голос рассказчицы звучал то глухо, то звенел надрывно:
— Рванула дверь-то на себя… а они, птенчики мои, так и… так и… ой, Фенюшка! а они… шмяк к материным ногам… мертвенькие… стучались в дверь-то… кричали, поди: «Мама! Мама!» О Господи!.. За что… что… за что, за какие!.. — Степанида затряслась, забилась рядом с Феней, и тут Феня не выдержала, вскрикнула вдруг и кинулась к двери. Потом она рассказывала, что не помнила, как выскочила из дома Степаниды, как миновала двор, открыла калитку, как бежала по мокрым и грязным улицам, не разбирая дороги, и очутилась у подворья дяди Коли.
Было уже за полночь, когда в окно председателя забарабанили торопливо и яростно и вслед за тем послышался голос Фени, до того ужасный, что старого Николая Ермиловича будто подбросило. Он уже был возле Фени, на улице, а она продолжала стучать в окно и просить, и умолять, и требовать:
— Дядя Коля! Николай Ермилыч! Скорее! Скорее! Серого, Серого запрягай! Поскорее же!
Старик положил свои руки на ее плечи.
— Эк тебя! Ну, ты что орешь? Вот он я. Что стряслось?
— Серого, Серого запрягай! — Она тормошила теперь его уже самого, глядела в упор исступленными глазами.
— Да успокойся же. И говори толком: что случилось?
— Серого!..
— Нету у меня Серого, дочка. Воюет наш Серый. Вчерась отогнал его на станцию, прямо в лошадий вагон завел, в теплушку…
Феня не стала ждать, что там еще скажет дядя Коля, пропала во тьме, до старика донеслось лишь чавканье ее резиновых сапог по грязи. А тремя часами позже такой же стук раздался уже далеко от Завидова, на окраине рабочего поселка, в дверь тетеньки Анны. У Тетеньки не было привычки выспрашивать, выпытывать предварительно, кто постучался в ее избу, и ворчать про себя: «Кого там еще нелегкая?..» Она спросит, коли увидит незнакомого человека, но уж после того, как впустит его в дом и вздохнет по привычке сочувственно. Может, потому поступает так Тетенька, что знает: с дурными намерениями в ее избу ходить нету расчета, поскольку поживиться в ней решительно нечем. В прежние времена случалось наведываться к Тетеньке и жуликам, но, окромя конфуза, они ничего не могли приобрести в ее доме. Тетенька Анна, как бы не догадываясь об истинной цели такого гостя, усаживала его вместе со своими детишками за большой семейный стол, угощала черным хлебом и постными щами, бормоча при этом ласково, скрестив руки на животе: