Но Филиппа вовсе не устраивало такое переключение, потому что он нимало не отличался от своих школьных товарищей, для которых величайшее благо, когда их учительница заболеет и не явится на урок или когда придавят морозы сверх положенной им нормы и в школе приостановятся занятия. Во всяком случае, Филипп пропустил вопрос матери мимо ушей и решил, что лучше он продолжит разговор о дяде Авдее. Неожиданно для Фени сообщил:
— А он мне общую тетрадку купил.
— Кто это тебе купил? — спросила она рассеянно, потому что все еще ждала ответа относительно домашнего задания. И только когда дошло до нее, торопливо, усиливаясь скрыть волнение, переспросила: — Кто, кто тебе купил?
— Дядя Авдей. Он еще книжку с картинками мне подарил. Вот вернемся с поля, покажу. Знаешь, мам, какая книжка? Во! Большая-пребольшая, а на картинках волк серый нарисованный и лиса красная, с бо-о-ль-шущим хвостом!
Захлебываясь от восторга, Филипп перечислил все, что изображено в его удивительной книге, а мать его молчала, прикусив уголок платка и снова замедля шаг. Замедлила она его, видать, еще и потому, что увидела возле будки Авдея. Почувствовала, что захолонуло и дрогнуло что-то у нее под ложечкой, хотя до этой минуты была почти уверена, что встретит его именно тут и нигде больше. Авдей совсем недавно окончил курсы тракторных механиков и теперь по своим обязанностям должен был находиться поближе к машинам. Но сегодня, после ночной их размолвки, он мог бы и не прийти в бригаду, но все-таки он должен был быть именно там, потому что она этого очень хотела и не простила бы ему, если бы они не повидались в тот же день и не помирились. Подойдя, однако, к будке, она почти не ответила на его радостное приветствие, небрежно кивнула и направилась к Марии и Насте — заговорила с ними неестественно громко, как бы игнорируя его присутствие, всем своим видом показывая, что ей нету никакого дела до него, что она сама по себе, а он сам по себе. Подруги приняли ее игру, подделались под нее, заговорили оживленно, вроде бы и не замечали ее смятения; Мария, тормоша, посмеиваясь, выспрашивала все новые подробности о побоище на Апрелевом дворе, а Настя своими восклицаниями «О, ужас какой» лишь подогревала рассказчицу, просила старших своих приятельниц: «Да не смейтесь вы!» — а под конец объявила, что вот сейчас заберет своих комсомолят, Павлика и Мишку, и отправится с ними в село — мало ли что там может натворить этот Федор! А ребята ее, комсомольцы, на кого хочешь найдут управу. Вскоре она и вправду собралась домой и теперь дожидалась, когда Павел и Михаил умоются возле деревянной бочки, — они уже плескались там, фыркали, взблескивали, хохоча, белозубыми ртами. Феня подкралась к брату сзади, чеканула согнутым указательным пальцем по его ребрам — парень охнул и по-заячьи скакнул в сторону. Только теперь увидел улыбающуюся сестру:
— С ума сошла!
— Одевайтесь — и марш домой! Настя вон дожидается.
— А чего нам делать дома? — сказал Мишка Тверсков. — Мы тут останемся.
— Настюха вон дельце одно подыскала.
— Какое?
— Там увидите.
Ребята оделись, подбежали к ожидавшей их Насте и, подхватив с двух сторон, хохоча, понесли ее от будки в сторону села. Она брыкалась, перебирала ногами, шлепала руками по тонким, почти детским еще их шеям, а они не отпускали — бежали с ней вприпрыжку, получая, как награду, звонкие, жгучие оплеухи.
— Женихаются, — кинула им вслед Мария.
— Увидит Санька Шпич, он им поженихается, — сказала Феня, а глаз ее помимо ее воли косился в сторону будки, где Авдей и Филипп рассматривали диковинную зажигалку и вели какой-то свой мужской разговор.
Должно быть, Мария перехватила этот взгляд, а может быть, потому, что вообще была чрезвычайно догадлива там, где речь идет о таких тонких делах, как любовь, — не знаем уж почему, но она вдруг вспомнила о стоявшем неподалеку, оставленном ее напарником Мишкой Тверсковым тракторе, заторопилась к нему; решив что-то про себя, покликала:
— Филипп, пойдем со мною. Будешь у меня за прицепщика!
Мальчишка, однако, заупрямился:
— Я с мамой.
— Ишь какой мамкин сынок, — засмеялась Мария, — и тебе не стыдно за мамкин подол держаться?
Филипп задумался. Мать его, снова покраснев, сказала:
— Иди, сынок, с тетей Машей. Я еще не скоро.
Филипп глянул на мать, потом на Авдея, поколебался еще немного и нехотя побрел за Соловьевой. Если бы он обернулся в эту минуту, то увидел бы на глазах матери слезы.
Впрочем, Феня быстро, злясь на себя и на того, кто стоял у будки и ждал ее, сейчас же их вытерла, внутренне собралась для нелегкого, по-видимому, но неизбежного разговора.
13
Она стояла, прислонившись спиною к противоположной стене будки, — ждала, когда он подойдет к ней. Он подошел быстро, но ей показалось, что Авдей опять, так же как в лесу, замешкался, а потому и сказала холодно:
— Чего тебе?
— Не дури, Феня. Ты же знаешь…
— Ничего я не знаю и знать не хочу!
— Вот как?
— Вот так!
— Это ты всерьез? Подумай…
— Я уж подумала. Надоело мне, как сучке, бегать с тобою по чужим дворам.
— Ну куда ж нам?..
— Ты мужик. Давно бы решил.
— Давай уедем в город.
— Поезжай один. Мне там делать нечего.
— Ну вот видишь…
— Вижу. Оставь меня, пожалуйста! — Ни эти, ни другие ее слова не должны быть и не были бы сказаны, если бы она услышала то, что хотела услышать. Она надеялась, что он приглядел уже где-то для них угол и сейчас объявит ей об этом, что и с ее сыном он разговаривал так весело и оживленно потому, что все у него решилось, все внутренне определилось и установилось, что он лишь в нетерпении ждет, когда Феня останется одна, чтобы один на один обговорить все с нею, назначить день и час, чтобы перебраться в тот угол, — она не сомневалась, что такое место отыщется для них, не все же в Завидове враги их счастья.
— Я бы давно перешел к вам, но твоя матушка…
— Я сама ушла из дому, — сообщила вдруг Феня.
— Как? Куда?
— Это уж не твоя печаль. Хотела к Степаниде, но у нее Маша с ребенком… Пелагея Тверскова, Мишкина мать, обещалась приютить.
— Их же самих четверо! — Авдей глядел на нее, как на сумасшедшую. — Четверо, слышишь?
— Слышу. Будет шестеро, только и всего. А ты вот что, Авдей, ты все-таки уезжай. Так будет лучше.
— Кому лучше? Тебе?
— И мне и тебе. Всем.
— Вот как?! Значит, все?
Феня не ответила.
Над бескрайними, по-осеннему притихшими и пригорюнившимися полями низко и стремительно побежали первые темно-сизые, как бы порванные в лохмотья тучи. Ветер, недавно еще чуть приметно шевеливший травы и вершины деревьев в видневшихся поодаль посадках, усилился и принялся хозяйничать всюду; отыскал быстро щель под железной крышей будки, пробрался туда и заверезжал, больно ввинчиваясь в человеческое сердце; подхватил на залежах с десяток больших и рыжих шаров перекати-поля и погнал их по степи, точно гончие стаю вспугнутых ими зайцев; задрал на ближнем мару Орланий хвост и свистел сквозь него, как сквозь большую деревянную гребенку, а трепетавшего легким поплавком кобчика швырнул далеко в сторону, и тот теперь метался в синеве небес, ища изломанным крылом опоры; а дымы, вырвавшиеся из выхлопных труб работавших неподалеку тракторов, прижал к самой пахоте, будто бы окутал ее, зябнущую, легким, но теплым одеялом; сорвал со свежего, не успевшего улежаться и уплотниться омета огромную шапку золотистых волос и, балуясь ими, закрутил, завихрил, разбросал на целую версту окрест; добрался до сорочьего гнезда, смутно черневшего в густых зарослях посадки, просквозил, изгнал, вытурил из него хозяйку, и та, вцепившись лапками в раскачивавшуюся ветку, ни о чем другом и не думала, а только о том, как бы удержаться и не оказаться окончательно во власти разбуянившегося степного гуляки ветра. Лишь коршун был рад ветру. Он поднялся так высоко, как только можно, и не махал радужными, перламутровыми своими крыльями, а только чуть скашивал то одно, то другое, рассекая упругую струю воздуха, да поводил разбойно горбатым клювом…