– Вы только послушайте, – восклицал мистер Харрингтон, – и вы должны это послушать, – словно его внезапно поразил блестящий афоризм или мастерски выстроенная фраза. – А потом скажете, согласны ли вы с тем, что мысль эта сформулирована исключительно удачно. Всего три строчки.
Он зачитывал их, и Эшенден уже соглашался высказать свое мнение, но мистер Харрингтон, не останавливаясь даже для того, чтобы набрать в легкие воздух, продолжал читать. Просто продолжал. Продолжал и продолжал. Высоким, размеренным голосом, безо всякого выражения, читал страницу за страницей. Эшенден ерзал по койке, закидывал ногу на ногу, менял ноги местами, подносил зажженную спичку к сигарете, докуривал ее до конца, садился то так, то этак. Мистер Харрингтон читал и читал. Поезд лениво полз по бескрайним сибирским равнинам. Они проезжали города и пересекали реки. Мистер Харрингтон все читал. А закончив великую речь Эдмунда Бёрка, с победным видом отложил книгу.
– По моему разумению, одна из величайших речей на английском языке. Она – несомненная часть нашего общего наследия, которой мы можем гордиться.
– Вас не смущает тот, в определенной степени печальный факт, что люди, к которым обращался Эдмунд Бёрк, давно уже умерли? – мрачно спросил Эшенден.
Мистер Харрингтон уже собрался ответить, что едва ли стоит этому удивляться, поскольку означенную речь Эдмунд Бёрк произнес в восемнадцатом столетии, как вдруг до него дошло, что Эшенден (сохранявший всю ту же мрачность, что подтвердил бы непредвзятый наблюдатель) пошутил. Он хлопнул себя по колену и громко рассмеялся:
– Ха-ха! Отлично сказано! Я запишу это в свой блокнот. Уже вижу, как повторяю ваши слова, выступая после ленча в нашем клубе.
Мистер Харрингтон относил себя к «высоколобым», но это прозвище, в устах простонародья звучащее бранью, воспринимал, как символ мученичества (вроде раскаленной решетки, на которой поджарили святого Лаврентия, или пыточного колеса, на котором переломали кости святой Катерине), как почетный титул. Гордился тем, что его так называли.
– Эмерсон был высоколобым, – говорил он. – Лонгфелло был высоколобым. И Оливер Уэнделл Холмс, и Джеймс Рассел Лоуэлл.
В изучении американской литературы мистер Харрингтон не продвинулся дальше того периода, когда творили эти известные, но довольно-таки скучноватые писатели и поэты.
Занудство мистера Харрингтона не знало предела. Он раздражал Эшендена, злил, выматывал ему нервы, доводил до белого каления. Но англичанин не испытывал к нему неприязни. Самодовольство мистера Харрингтона простиралось за горизонт, но было столь искренним, что сердиться на него не представлялось возможным, а его тщеславие, такое детское, могло вызвать лишь улыбку. Мистера Харрингтона отличали такая доброжелательность, такая участливость, уважительность, вежливость, что у Эшендена, пусть иной раз ему и хотелось убить американца, возникла к нему некая симпатия. Манеры его были изысканными, формальными, чуть надуманными (в этом нет ничего дурного, ибо хорошие манеры – показатель степени искусственности общества, а потому никуда не деться от толики напудренных париков и кружевных оборок). Приобрел он их благодаря достойному воспитанию, а доброе сердце лишь добавило им выразительности. Мистер Харрингтон не считал за труд помочь ближнему своему, оказать посильную поддержку. Он был необычайно serviable
[62]. Возможно, это слово, для которого не существует точного перевода, потому что столь милая черта характера не так уж часто встречается среди тех, кто нас окружает. Когда Эшенден на пару дней приболел, мистер Харрингтон трепетно за ним ухаживал. Эшендена смущала такая заботливость, и пусть его корчило от боли, он не мог удержаться от смеха, вызываемого и суетливой обстоятельностью, с которой мистер Харрингтон измерял ему температуру, и залежами лекарств, которые американец извлекал из аккуратно уложенного саквояжа, а потом пытался скормить ему. Тронуло Эшендена и другое: мистер Харрингтон заказывал в вагоне-ресторане те блюда, которые, по его мнению, мог есть англичанин. Он делал для больного все, что только возможно, за исключением одной малости: не переставал говорить.
Замолкал мистер Харрингтон, лишь когда одевался. В такие моменты его целомудренный ум занимала лишь одна проблема: как переменить одежду на глазах попутчика, не показавшись бестактным. Его отличала какая-то запредельная скромность. Нижнее белье он менял ежедневно. Аккуратно доставал из чемодана чистое и аккуратно укладывал в него грязное. При переодевании проявлял чудеса находчивости, дабы не явить свету ни дюйма голого тела. Через день или два Эшенден прекратил борьбу за чистоту и аккуратность, признал, что их поддержание немыслимо в этом грязном поезде, с одним туалетом на весь вагон, а вот мистер Харрингтон не пожелал пасовать перед трудностями. Положенные гигиенические процедуры он выполнял тщательно и неторопливо, не обращая внимания на нетерпеливых пассажиров, дергающих дверную ручку, и каждое утро возвращался из туалета вымытым, сияющим чистотой и благоухающим запахом мыла. Одевшись, в черном пиджаке, полосатых брюках и начищенных до блеска туфлях, выглядел он так элегантно, словно только что вышел из своего ухоженного, маленького домика из красного кирпича в Филадельфии и собирается сесть в трамвай, чтобы поехать на работу. В какой-то момент в поезде объявили, что находящийся впереди мост пытались взорвать, на первой после реки станции начались беспорядки и, возможно, пассажиров выгонят из вагонов, бросят на произвол судьбы, а то и возьмут в плен. Эшенден, подумав о том, что может лишиться всего багажа, натянул на себя самую теплую одежду, чтобы в меньшей степени пострадать от холода, если уж придется зимовать в Сибири. А вот мистер Харрингтон не внял голосу разума, не стал готовиться к худшему, и Эшенден подумал, что его попутчик, даже проведя три месяца в российской тюрьме, вышел бы оттуда опрятным, даже щеголеватым. Отряд казаков загрузился в поезд. Они стояли в тамбурах каждого вагона, с заряженными винтовками. Состав прогрохотал по поврежденному мосту. Потом они подъехали к станции, где произошли беспорядки, чреватые немалой для них опасностью. Машинист развел пары, и они стремительно пронеслись мимо пустого перрона. Мистер Харрингтон позволил себе ироничную улыбку, наблюдая, как Эшенден вновь переодевается в летний костюм.
Чувствовалось, что мистер Харрингтон – опытный, знающий свое дело бизнесмен. Не вызывало сомнений, что провести его практически невозможно, и Эшенден пришел к выводу, что работодатели мистера Харрингтона поступили мудро, отправив с этим поручением именно его. Он, безусловно, положил бы все силы на то, чтобы соблюсти их интересы и заключить сделку с русскими, какой бы сложной она ни была. Того требовала его верность компании. О владельцах он говорил с благоговением. Любил их и гордился ими, но не завидовал, потому что все они были очень богаты. Статус наемного работника вполне устраивал мистера Харрингтона, и он полагал, что за свой труд получает адекватное вознаграждение. Деньги особенно его и не волновали, при условии, что он мог дать образование детям и оставить вдове достаточно средств для существования. Он придерживался мнения, что быть богатым – вульгарно. Считал, что образованность важнее денег. Но предпочитал не тратить их попусту, и после каждого посещения вагона-ресторана записывал в маленький блокнот, сколько и на что потратил. Его компания могла не сомневаться: он бы не взял с них лишнего цента, только сумму, действительно ушедшую на дорожные расходы. Однако, увидев, что на станциях бедняки подходят к поезду и просят милостыню, потому что война действительно довела их до крайней нужды, он запасался мелочью и, смущаясь, посмеиваясь над собой за то, что поддается на уловки таких вот мошенников, раздавал все, до последней монетки.