Эдуард Аркадьевич понуро свесил нос и согласно вздохнул.
– Я, кажется, в другом веке родился, в другом народе… да, на другой планете. Вот отсюда в город приедешь и понимаешь, как ты стар и не ко времени и не к месту на земле. Так что это, Эдичка, спасение для нас, что мы тут и не мешаем никому… И никто не видит нас…
Эдуард Аркадьевич понимающе закивал головою.
– А раньше вот старость не мешала. Я деда своего любил. Мы с ним и по дрова ездили, и в райпо, и валенки подшивали – все с дедом. Нас, гороху, много было, и старики на пользу шли… О господи, сколь я в свое время дурости понаписал… В паршивой своей газетенке… Не передать. А о главном не сказал. Все думал – успею… Оглянулся, а меня уж отовсюду турнули… Так-то! Ничего я не сказал о своем народе.
– А че бы ты о нем сказал?
– Я-то… Не знаю. Че-нибудь сказал бы… – Он хмуро отвернулся. – Половину сейчас наготовим, а потом по первому снежку… Они на морозе сладко пахнут… дрова…
Работали до закатного старого солнца. Тележка была полна давно. Иван заготавливал впрок. Эдуард Аркадьевич обвязал сушняк веревкою. Тащить его было не то чтобы трудно, а неудобно. Вязанка рассыпалась, и сушняк засорял дорогу.
– Эдя, руки у тебя есть?!
Эдуард Аркадьевич старательно затыкал сушняк. Подтыкал его весь, собирая с боков, но вязанка рухнула посереди проулка.
– Задница ты, Эдя. – Иван развалил вязанку, вынул с земли веревку и собрал заново. Потом сели отдыхать.
– Поясница уже не та, – покряхтел Иван, держась за спину и глядя на полную тележку. – Скоро уже не сможем с тобой в лес ходить. А, Эдя!
Эдуард Аркадьевич курил молча. Он как-то привык молчать и если его прорывало, то потом жалел об этом. Синица затинькала на заплоте.
– Объявилась, голубушка, что ж вы нас забыли, а? Птички… Ах, вы, птички! Ну, че, поперли, Эдя!
– Посидим… Устал.
– Ну, посидим. Я, правда, жрать хочу. Сейчас картошечки заварганим с мясом. Или щей. Ты хочешь щей, Эдя?
Эдуард Аркадьевич кивнул головой. Есть он хотел всегда теперь, в одинокие, старые годы. Так, как не хотелось в детстве. Но сейчас он хотел посидеть. И скамейка, и солнышко, и жесткая желтоватая трава напоминали ему недавние минуты, когда его посетила Лялька. Он даже прикрыл глаза и удивился, что это произошло всего два дня назад. А ему уже кажется, что он был всегда с Иваном, и тот никуда не уезжал. Иван сидел рядом, хозяйски оглядывая свой белый грузный возок. И Эдуард Аркадьевич, слушая его шумное дыхание, думал, что Иван, по сути, животное. Совершенно непоэтичен. Все у него имеет практические цели. Все чувства практичны. И весь его народ такой же.
– А где, кстати, твой Гарик?
– В Израиле.
– А Октябрь?
– Не знаю. Дуб в Иркутске. Все собираюсь съездить к нему.
– У меня тоже были гарики… в те годы. Москва, МГУ. Я… из Егоркино. На этих гариков как на богов смотрел. Арбатовские мальчишки. Был у меня такой кореш. Рудик – Рудольф Эдкинд. Все мы с ним ходили по Москве, стихи читали. А он только пить начинал. Алкаш еще из новеньких был… Ну, потом его, конечно, поправили. Там вылечили евреи. Сейчас поливает Россию-матушку, вполне успешно… В «Огоньке» он и тогда ее не жаловал, но я этого не понимал тогда. Вид у него был, несмотря на его бесконечный цинизм и подлость, вдохновенный. Эти всегда горящие глаза. Ненасытность во всем… Помню, он был с похмелья. Денег не было никогда. И кого-то читал. А мне мать прислала деньги, и я купил себе куртку. Пижонил ходил со страшной силой. Вот плыву я рядом с Рудиком в своей новой куртке и слушаю, как он вдохновенно читает Мандельштама. Разинул, ясно, рот. Проходим лоток с мороженым. Ты помнишь те счастливые времена, когда блюдца, полные серебра, стояли на прилавках. Мой вдохновенный Рудик всей пятерней хватает мелочь с блюдца и деру! Баба, ясно, вцепилась в меня, вернее, в мою новенькую куртку. Я вырываюсь, оставляю у этой горластой дамы рукав. Догоняю потом Рудика, он смеется, сует мне пиво… И как я ему морду тогда не набил?! Ты знаешь, растерялся от такой наглости. Это потом, когда я нагляделся да наслушался этих мальчиков, много позже, когда я начал сравнивать с той же матерью, с нашей нравственностью. Как-то ориентироваться. А тогда туман был какой-то… Они хвастались своей грязью… беззастенчиво… Приглашали какого-нибудь лопуха вроде меня в ресторан. Набира-а-ли! Коньяки там, шампанское… А в конце выходили якобы покурить – и с концами… Вот такой был арбатовский цвет…
– Ну не все же такие… – неуверенно возразил Эдуард Аркадьевич. Он слушал Ивана и вспоминал свою молодую, веселую компанию. Все это мелочи, думал он, ведь было же высшее… Вот, главное, то высшее в их прозрениях, спорах, стихах, наконец… у них было что-то подобное. Да, было… Ну, разве по этому судить… Это баба-мороженщица наторгует… Времена были такие… Легкие… Все давалось легко. Хлеб в мусорных ведрах выбрасывали… Крупы копейки стоили… Чего уж там… Пожили!
Иван раздраженно поглядел на него.
– Ты бы хоть раз сказал что-то свое, стоящее, Эдичка.
– А че я такого сказал?!
– Ну хоть что-то свое. «Евреи не все плохие, русские не все хорошие.» О… едрит твою в капусту! Как оригинально!
Эдуард Аркадьевич открыл рот, глядя на запрягавшегося в тележку Ивана, и поволок за ним хворост.
Иван наварил щей. Их сытный, дразнящий дух пропитал дом.
– А хорошо мы с тобой живем, Эдичка! А? То-то, брат. Проживем! У Ваньки там в подполе капусты наквашено, картошки полно. В погребке грибочки, огурчики! Да-а, проживем. В ноябре Мезенцево кабанчиков колоть будет. Сальца насолим… Ой, будем жить.
Вечер был долгим. Они лежали по топчанам, долго думая каждый о своем. По строгому, горькому выражению Иванова лица Эдуард Аркадьевич понял, что тот вспоминает покойную жену. «Если бы я женился на Ляльке, – подумал он, – я бы ее тоже так любил. До конца». Тут, конечно, не обошлось без Марго. Недаром она набивалась тогда в послушницы к матери и даже к Софи, когда дело шло к женитьбе. На Марго он бы не женился. Он, может бы, и сошелся с нею на время из полного равнодушия и лени, но его отвращал запах ее пота. Уж очень она потливая девушка. Правда, это не помешало Марго сочинить легенду о безответной роковой его любви к ней… Пожизненной… «Софью жалко, – думал он, – Софью…»
– Да-а, а теперь я козел… облезлый… Облезлые мы с тобою, Эдичка… – вдруг сказал Иван.
Эдуард Аркадьевич промолчал.
– А имя у нее красивое! Лиза… Елизавета… Царица Елизавета… Да… – Он встал пошел на кухню. Тень пошла за ним, переломившись на потолок. Было слышно, как он на кухне наливает чай, превший на горячей печи.
Эдуард Аркадьевич следил за ним, наслаждаясь сытым, сонным уютом дома. И в этой керосиновой лампе, в ее негромком, живом свете была, как ему казалось, своя поэзия и прелесть.
– Скажи мне, Эдичка, – спросил Иван, вернувшийся со стаканом горячего чая. – Зачем ты живешь?