Они понимающе улыбались этим юнцам в больших пижонских башмаках, вознамерившимся нарушить Версальский договор. Им нравилось, что скоро будет лето, что Гитлер пообещал защищать интересы мелких торговцев, что их газеты предсказывают им пришествие добрых времен. В них как-то вдруг проснулась гордость оттого, что они блондины. И их, как школьников, охватывало потаенное, чувственное возбуждение, потому что евреев, их конкурентов по бизнесу, и марксистов, не совсем понятную категорию людей, которых не так много и чьи дела в общем-то порядочных людей не касаются, признали наконец виновными и в поражении, и в инфляции, и вот теперь-то они за все ответят.
Город полнился слухами. Поговаривали о незаконных ночных арестах, о том, что в казармах СА пытают людей, заставляют плевать на портрет Ленина, глотать касторку, есть старые носки. Но людские шепотки тонули в громогласных заявлениях правительства, которое на тысячу ладов опровергало все и вся. Однако даже Геринг не мог заткнуть рта Хелен Пратт. Она решила учинить собственное расследование по поводу нацистских зверств. День и ночь напролет она рыскала по городу, выискивая жертв или их родственников, устраивала им перекрестные допросы, выпытывала у них детали. Все эти люди были, конечно же, весьма не расположены к разговорам и до смерти напуганы. Им вовсе не хотелось идти по второму кругу. Но Хелен была ничуть не менее безжалостна, чем их прежние мучители. Она совала им деньги, она им льстила, она их донимала. Время от времени, потеряв терпение, она принималась им угрожать. Ее ничуть не интересовало, что с ними будет дальше. Ее интересовали факты.
Именно Хелен первая сказала мне, что Байер мертв. Сведения у нее из абсолютно надежного источника. Один человек из обслуги в ее конторе – его уже выпустили – видел его тело в казармах Шпандау. «Знаешь, что особенно занятно, – добавила она, – у него было начисто оторвано левое ухо… Бог его знает, почему. Знаешь, иногда мне кажется, что кое-кто из этой шайки – ну просто психи. Господи, Билл, да что с тобой такое? На тебе лица нет».
«И на душе ничуть не лучше», – сказал я.
С Фрицем Венделем вышла незадача. Несколько дней назад он попал в дорожную аварию; растянул себе запястье и содрал скулу. В общем, ничего серьезного, но ему пришлось наклеить на лицо большой кусок пластыря, а руку носить на перевязи. И вот теперь, несмотря на прекрасную погоду, он даже и носа из дому не высовывает. Забинтованный человек выглядит подозрительно, в особенности если у этого человека, как, скажем, у Фрица, смуглая кожа и угольно-черные волосы. Прохожие отпускают в его адрес замечания, неприятные и угрожающие. Фриц этого, конечно, ни за что не признает. «Черт, вы же понимаете, выглядишь ну просто полным идиотом». Он сделался чрезвычайно осторожен. Политики он теперь вообще не касается, даже когда мы с ним остаемся наедине. «В конечном счете так и должно было случиться» – больше ему нечего сказать о новом режиме. А когда он это говорил, то старался не смотреть мне в глаза.
Город постигла эпидемия прилипчивого страха. Я ощущал ее на себе, как инфлюэнцу, костями. Как только начали поговаривать про обыски, я посоветовался с фройляйн Шрёдер относительно тех бумаг, что оставил мне Байер. Мы спрятали их вместе с экземпляром «Коммунистического манифеста» на кухне под паркетной плиткой. На то, чтобы вынуть ее, а потом поставить на место, у нас ушло полчаса, и еще до истечения этого срока подобные предосторожности начали казаться мне ребячеством. Мне стало стыдно, а потому я постарался покрасочнее расписать фройляйн Шрёдер сложность моей ситуации и все возможные опасности, отсюда вытекающие: она слушала уважительно и понемногу закипала. «Вы хотите сказать, герр Брэдшоу, что они придут в мою квартиру? Ничего себе наглость. Да пусть они только сунутся! Ну и надеру я им уши; можете мне поверить!»
Едва ли не на следующую ночь я проснулся от оглушительного стука в дверь. Я сел в постели и включил свет. На часах было ровно три. Ну вот, дошло дело и до меня, подумал я. И стал прикидывать, разрешат ли мне позвонить в посольство. Пригладив волосы рукой, я попытался, не слишком успешно, изобразить на лице надменность и презрение. Но когда наконец фройляйн Шрёдер прошаркала в прихожую, чтобы узнать, в чем дело, оказалось, что это всего лишь наш сосед-квартирант, который перепутал двери оттого, что был пьян.
Раз испытав панический страх, я начал страдать от бессонницы. Из ночи в ночь мне казалось, что я слышу, как у дома останавливаются тяжелые автофургоны. Я лежал в темноте и ждал звонка в дверь. Пять минут. Десять. Однажды утром, в полусне, мне показалось, что рисунок на обоях над кроватью внезапно превратился в цепочку маленьких свастик. Хуже того, все в моей комнате приобрело вдруг выраженный коричневый оттенок: зеленовато-коричневый, черно-коричневый, желтовато-коричневый или красно-коричневый: но коричневый, вне всякого сомнения. Когда я позавтракал и принял слабительное, мне полегчало.
Как-то утром пришел Отто.
Он позвонил в дверь где-то около половины седьмого. Фройляйн Шрёдер еще не вставала; я сам открыл ему дверь. Он был немыт, волосы взъерошенные и спутанные, на скуле пятно запекшейся крови пополам с грязью – из ссадины на виске.
– Servus,
[58] Вилли, – пробормотал он. А потом вдруг ухватился за мою руку, и мне больших трудов стоило не дать ему упасть. Он не был пьян, как мне показалось поначалу; просто вымотался до крайности. Он плюхнулся в кресло у меня в комнате. Я пошел закрыть дверь, а когда вернулся, он уже спал.
Было не очень ясно, что с ним, собственно, делать. Утром, довольно рано, ко мне должен был прийти ученик. В конце концов мы вдвоем с фройляйн Шрёдер кое-как отволокли его, все еще полусонного, в прежнюю Артурову спальню и уложили на кровать. Он был невероятно тяжелый. Он лег на спину и, едва коснувшись головой подушки, принялся храпеть. Храп был настолько громкий, что его было слышно даже в моей комнате, при закрытых дверях; и я слушал его на протяжении всего урока. А тем временем мой ученик, весьма приятный молодой человек, надеявшийся вскоре получить должность школьного учителя, изо всех сил заклинал меня не верить всем этим историям, «выдумкам евреев-эмигрантов», о политических репрессиях.
– На самом-то деле, – уверял он меня, – эти так называемые коммунисты – всего лишь шайка уголовников, подонки общества. И притом большинство из них вовсе даже и не немцы.
– А разве не вы, – вежливо перебил его я, – только что рассказывали мне о том, как они составили Веймарскую конституцию?
Он замешкался на долю секунды, но тут же нашелся что ответить:
– Нет уж, пардон, Веймарская конституция – это работа евреев-марксистов.
– Ах, евреев… как же я сразу не догадался.
Ученик улыбнулся. Мое недомыслие позволило ему до некоторой степени почувствовать свое превосходство. Я определенно начинал ему нравиться. Из соседней комнаты донесся особенно громкий приступ храпа.
– Для иностранца, – он сделал в мою сторону своего рода реверанс, – германская политика – такая сложная штука.