— Малой, малой скоростью, сбавь ход, шестикрылая змея! Сейчас раскинем, не гони коней, — попросил пардону друг Валя. — Я мыслю, что методика, взращенная для Октавии — касательно Бога в помощь — тут не сработает, даже если ты ему пасторову цидульку предъявишь. Андрюша у нас боголюбец профессиональный, его голой добродетелью не возьмешь. Он тебе достойно влепит, что у него с небом свои сложные отношения и договоренности, что он у себя в душе храм воздвиг и в совании туда безбожных носов нужды не чувствует, а обиду видит. Так что отнесем божественное побоку, это не епископальная Октавия, он у нас автокефальный.
— Отче, остановись! — воззвала я в свою очередь. — Ты засыпал меня бисером, почти как клиент, епископальный, автокефальный… Где ты набрался? Мне уже дурно, я, пожалуй, еще булочку возьму, раз ты не хочешь, и впредь изъясняйся проще.
— Кушай, дитя, кушай, питай мозги глюкозой! А я тебя питаю мудростью и заодно тренирую, Ананьич-то не такими словами мордовать станет, — заверил Отче Валя. — Пока ты его к живописцу на аркане не доставишь. Мне думается, а ты внимай что шантаж (твой любимый метод) можно оставить напоследок, он никуда не уйдет. И Андрюша никуда не денется от простого выбора: или он идет с тобой, или ты идешь без него. Пойдет, как овечка. Но для элегантности, и чтобы Паше потом не сказали, что его знакомая девушка оказалась напористой халдой — ты философа поуговаривай. Только вот доводов у меня как-то небогато. У тебя заготовки имеются?
— Так себе, скорее нет, чем да, — пришлось сознаться, затем я привела доводы старушки Ребекки, насчет вины, прощения и долга перед ближними.
— Да, блеска не просматривается, — признал Отче. — Горе в том, что сплошные самозванцы, и прав у нас — нуль рублей, нуль копеек. Загвоздка тут одна, никак ее не объедешь.
— Стой, Отче, я, кажется, держу нечто за хвост! — я спохватилась на ходу. — Я скажем, гостила у Октавии. Она сделала признание по собственной инициативе, поскольку совесть ее заела, отдала сумку, поручила сказать родителям Олеси, что случилось, также испросить для нее прощение. Для объективности я хочу, чтобы общий друг Андрюша присутствовал и внес поправки, если потребуется. Справедливость требует, чтобы слушание происходило в его присутствии. История, мол, печальная, и я не желаю, чтобы получилось за его спиной. Или пусть расскажет сам, а я добавлю соболезнования Октавии и ее мольбы о прощении. Даже благородно получается, или как? Кассета и бумага от пастора при тебе? Очень пригодятся.
— Времени, жаль, маловато, но сейчас организуем, — без лишних слов согласился Отче Валя. — Копию с исповеди снимем в «Горнице», на музыкальном автомате. А пасторских справок я сейчас нашлепаю миллион в минуту. Сиди здесь секунду одна, и если найдешь ещё хоть одного покойника — не сносить тебе головы, предупреждаю.
Отче вернулся минут через пять, включил машину и стал одну за другой вынимать оттуда копии бумаги с печатью церкви святого Луки. При том он ворчливо приговаривал:
— Достигла, сообразила, подвела базу и моральную основу. Жалеючи вас, сударь мой, напраслину возводить не хочу, так что поприсутствуйте… Нет, дитя, не пудри мне мозги, не то я начну тебя бояться. Ладно, я пошел вынимать кассеты. Бедный Прозуменщиков!
Валентин возвратился с кассетой и кофе, булочки тоже не забылись. Я глушила кофеин с глюкозой и к моменту отъезда буквально стояла на ушах. Отче заметил, что скорее всего с перепугу. Только он не знает, кого я так панически боюсь, философа Прозуменщикова или нанимателя Криворучку — оба мерзкие, так что деткины кошмары вполне обоснованы.
— Шла бы ты себе, дитя, разбиралась с философом, на тебя смотреть больно, ни дать ни взять — валькирия в полете! — сказал Валентин напоследок.
С веселеньким напутствием Отче отконвоировал меня до машины, усадил внутрь, с шиком захлопнул дверцу и пожелал ни пуха ни пера отнюдь не мне, а другу Андрюше.
— Чертей будет тебе сулить тоже он и много, — пообещала я и поплыла по транспортным потокам.
Антоша высадил меня у станции метро «Чистые пруды» перед трамвайным кругом, занятым двумя вагонами маршрута «А». «Трамвай прозвенел и схлынул»(согласно цитате), и моим взорам предстали разом Грибоедов в монументе и Андрей Прозуменщиков у подножия пьедестала.
Судя по всему, наш герой вел мысленный диалог с Чацким, наставлял того, что зря де Александр Андреевич манкировал самодержавием, православием и народностью, вот и пришлось бежать вон из Москвы, искать уголок для больно оскорбленных чувств. (Напрасно я спросила последнюю чашку кофе, меня несло все выше и дальше, очень реактивная нервная система. Е.М)
Стремительными шагами, упруго отталкивая от себя земной шар, я приблизилась к Прозуменщикову и сказала с налету:
— Ваша белая корова, Октавия Грэм, бывшая Тэви Мэкэби, плакала, когда мы говорили о вас, Андрей Ананьевич. Про корову я ей, разумеется, не сказала (разве можно!), она вспоминала, как вы встретились в Эрмитаже, как она пришла в гости — и вы опять там… Я никогда не верила, что бывают такие совпадения. (Произнести «добрый вечер» или «здрасьте» я как-то запамятовала.)
Если Андрей Ананьевич и собирался объявить мне порицание, то отказался от данного намерения или забыл о нем — мой резвый наскок вышиб почву у него из-под ног. Он едва нашелся, чтобы сказать тривиальное:
— Вы видели Тэви, как она там?
Бедняга попробовал ухватиться за светскую беседу, но и этого утешения вскоре лишился, потому что меня несло в ураганном темпе. Все-таки не удержалась, явилась, дура, как шестикрылый серафим, впрочем, знала заранее…
— Теперь уже лучше, — ответила я Прозуменщикову насчет Октавии. — Знаете, почему она плакала? Она никак не могла забыть бедную Олесю… Все эти годы молилась за нее, хоть имени не помнила. А вы, Андрей Ананьевич?
— В каком смысле я? — спросил Прозуменщиков, глядя на меня невидящими глазами.
— Вы тоже молились или тоже забыли? Или не молились, но и не забыли? — мне было совершенно все равно, вправе я задавать вопросы или нет.
— Церковь не молится за самоубийц, — произнес Прозуменщиков с машинальной назидательностью, но глаза за стеклами очков становились все больше и темнее.
— А вы, Андрей Ананьевич? — настаивала я. — Бог с ней с церковью, у нее свои проблемы, а у нас с вами совсем другие. Вы Олесю не забыли?
— Мне сложно говорить о ней, Екатерина, простите… — медленно проговорил Прозуменщиков, — Дмитриевна. Ее смерть — случайная по сути… Понимаете, так давно, так внезапно. Это, скорее, фрагмент бытия, модель определенного уровня сознания… Несложившегося…
Мы шли кругом постамента в метре один от другого, и я вытягивала шею, ловя отрывочные фразы, крутившиеся, как сор на прилившей воде.
— Олеся была не модель, она живая девочка была! — я думала, что говорю тихо, но люди стали оборачиваться. — Она не успела сложиться, потому что умерла! Ваша Октавия ее до сих пор во сне видит и плачет в подушку! Вы видите Олесю во сне, Андрей Ананьевич? Вы хоть раз о ней заплакали?