Благодаря ему в «Форели» наметились контуры какого-то другого, непривычного театра, какого в «Гоголь-центре» до сих пор еще не было. По жанру, наверное, это ближе всего к кабаре или к тому, что называется «one-man show», хотя на сцене задействовано несколько персонажей. Но это именно шоу в западном смысле по внутреннему напору, музыкальной пластике и энергетике, а никак не только поэтическое представление, где все по очереди читают стихи.
Мой вопрос Наставшеву, хочет ли он иметь свой театр, похоже, застал его врасплох.
— О своем театре не мечтаю. Мне бы подвал какой-нибудь… Впрочем, один приятель мне однажды сказал: «Успокойся, подвал не для тебя. Это не твое. Ты слишком привязан к деньгам и славе, чтобы уйти от них в какие-то маргинальные поиски». Может, он был и прав? Вот я все жду, что меня погонят из всех этих престижных театров, лишат хорошо оплачиваемых постановок, и мне придется искать что-то совсем свое.
— На самом деле вся логика последних сезонов убеждает в обратном. Призы на театральных фестивалях, премьеры, выгодные и престижные приглашения…
— Это как сон. Мне все время кажется, что это происходит не со мной. Мне это сладостно и приятно. У меня есть деньги, я работаю с интересными, талантливыми людьми в «Гоголь-центре», сижу в дорогих ресторанах. Я могу что-то себе позволить. Но это не есть реальность, в которой я живу.
— А что дает ощущение реальности?
— Реальность — это когда не получается. Когда тебя отовсюду гонят, когда захлопывают перед носом двери, когда тебе некуда идти и тебя никто не ждет. Вот это и есть настоящая реальность!
— Вы приучены именно к этому?
— Наверное, многое тут идет от воспитания. С одной стороны, мне всю дорогу внушали, какой я неповторимый и удивительный. Это была любимая песня мамы. А с другой… У нас была бабушка, мамина мама, которая говорила мне: «Ты — ноль, ты — никто, ты — бомж». Бабушка про настоящую жизнь знала лучше, чем мы с мамой, и хотела меня к ней подготовить. Так получилось, что потом мы вынуждены были съехаться с ней. Фактически она нас содержала. Она как-то выгодно и умно сумела распорядиться своей собственностью. В общем, денежки у нее водились. В 2008 году она умерла, и тогда мама из той суммы, что ей досталась в наследство, выдала мне несколько тысяч долларов на мою первую самостоятельную постановку. Бабушка, разумеется, никогда бы их мне не дала. Театр она считала занятием бессмысленным, никчемным и даже позорным.
— Кто был ваш отец?
— Он был моряк. Умер, когда мне было четырнадцать лет. Он все время где-то плавал. То есть и дома-то он почти не бывал. Одно сплошное ожидание. Вот когда папа приедет! Так что, можно считать, его никогда и не было толком.
— Удивительно, что первый ваш спектакль был поставлен на деньги бабушки.
— Второй, кстати, тоже. Я хорошо запомнил свой разговор с одним главрежем. Мне он тогда прямо в глаза сказал: «Ну с чего ты решил, что тебя пустят на лучшую сцену в городе, дадут прекрасных актеров и ты станешь с ними экспериментировать?» А хотел я тогда поставить «Фрекен Жюли». Там всего-то три человека, к тому же пьеса одноактная. То есть расходы не большие. Но и на них никто не собирался идти.
— Как к вам приходит очередной театральный замысел? Почему вчера «Озеро Надежды» или «Кровавая свадьба» Лорки, а сегодня «Форель разбивает лёд»?
— Многое происходит незаметно, исподволь. Например, я сейчас не вспомню, как у меня в руках оказались проза и стихи Евгения Харитонова, поэта андеграунда. Он умер в 1980 году. А до него — Кузмин. То есть мне очень важно какое-то прямое, лирическое высказывание. Ты должен рассказывать про себя, не отделять свою жизнь от жизни героев. Ничего особо эксклюзивного в этом нет, просто все дело в степени откровенности. Ну и таланта, наверное? Например, магнитофонные записи Харитонова — ключ к пониманию его литературы. Для него покупка пишущей машинки была нарушением всех законов творчества. Печатать — это же так шумно! Нет, надо как-то иначе. Вот зимние вечера, ты пишешь, оставаясь наедине с собой и листом бумаги, а тут какой-то назойливый стук клавиш. Нет, так нельзя. Надо что-то придумать. Так и с Кузминым. Из всех поэтов прошлого он кажется мне самым живым, самым незабронзовевшим.
— Кузмин — поэт во многом недооцененный и довольно сильно зашифрованный. Вы хотели его как-то объяснить и приблизить современной публике?
— Да, пытались, но в какой-то момент поняли, что это бессмысленно. Надо просто слушать стихи. По-моему, Илья Ромашко их очень хорошо читает, так что даже закодированные тексты Кузмина становятся понятными. А Один Лэнд Байрон просто прекрасен. У него, кстати, музыкальное образование. Он раньше играл в мюзиклах. Людям, которые смотрят телевизор, он знаком по сериалу «Интерны». По-моему, он потрясающий. Таких тут нет. Внутренняя сдержанность, интеллигентность и одновременно какая-то холодная отстраненность.
— А вы сами пишете прозу или стихи?
— Нет, я сейчас веду дневник. Ставлю спектакль и что-то записываю себе в блокнот. Дневник — это такие гаммы, ты проигрываешь, проговариваешь что-то, что не успел или не смог сформулировать на репетиции.
— Как вам жизнь в Москве?
— Скучно. То есть одиночество — это прекрасно. Только не очень понятно, что делать вечерами затворнику латвийского посольства. Выпиваю иногда один. В общем, у каждого свой ад. Я бы сказал так, это спартанское существование, наполненное горестями творческого быта.
— Почему вы живете в посольстве?
— Потому что у посольства есть своя маленькая гостиница, куда меня поселили. И это почти ничего не стоит театру.
…В финале спектакля появится Она. Ольга, разлучница и прелестница, та самая, которая увела Юркуна от Кузмина, хотя надолго удержать не смогла. Жестокосердная судьба вырвет его из ее объятий. «Я не помню, махнул ли он рукой на прощание…» Юркун сгинет в подвалах Ленинградского НКВД или, как тогда говорили, Большого дома, а вместе с ним и все его бумаги, и проза, и посвященные ему стихи Кузмина. А то немногое, что останется, украдут и распродадут чужие люди. Не до стихов тогда было, не до стихов! Ольга лепечет про какой-то чернослив и удаляется, как пришла, на своих цирковых ходулях.
…И снова ледяная звезда, залитая мертвенным, искусственным светом. Снова пустыня, которая давно уже никому не внемлет. А на вершине, на самом острие звезды застыл одинокий старик, склонившийся над телом мертвого юноши.
Кто выдумал, что мирные пейзажи
Не могут быть ареной катастроф?
Лето и дым
Кирилл Серебренников
Без него этой книги бы не было. Хотим мы этого или нет, но нынешнее театральное время войдет в историю под названием «Театр времен Кирилла Серебренникова». После его спектаклей в «Гоголь-центре» стало невозможно играть и ставить, как было принято прежде. Так же как нельзя все происходящее воспринимать в отрыве от «Театрального дела», которое разворачивается уже второй год на наших глазах. Я очень надеялся, что к моменту выхода моей книги случится долгожданное чудо и Кирилл будет на свободе. Похоже, что нет. К привычным театральным адресам, по которым мы ходим всю жизнь, прибавились еще и адреса Басманного и Мещанского судов, где зрители спектаклей Серебренникова теперь завсегдатаи. И то, что там происходит — тоже в каком-то роде Театр, этакий док-дивертисмент к «Изображая жертву», «Отморозкам», «Мученику» и другим постановкам Кирилла. Раньше дивертисментом называли некое бравурное и искрометное действо, выдававшееся под занавес в качестве театрального десерта для гурманов. А тут — многотомное уголовное дело, чье заунывное чтение способно усыпить даже самых стойких и выносливых. Тем не менее его эхо присутствует в этой книге, придавая всему происходящему трагическую акустику повседневности. Невозможно смотреть, как поднимается театральный занавес, и не думать о Кирилле и его товарищах. Невозможно аплодировать актерам, выходящим на поклоны, и не вспоминать, что скоро опять идти в суд. Во всяком случае, у меня это не получается.