И тут начинается самое ужасное: библиотека и, кажется, весь Сан-Диего оглашаются неистовым звоном. К нему бегут чернокожие полицейские. Книга с позором извлечена из штанов. Любитель стихов уличен и пригвожден к позорному столбу. Такой вот «Конец прекрасной эпохи»! Сегодня режиссер Алвис Херманис вспоминает об этом эпизоде юности с виноватой улыбкой. Американцы его простили, но грозный звон навсегда останется в памяти как звук великой поэзии, за которой неминуемо следует расплата. В октябре 2015 года у себя в Новом Рижском театре в рамках фестиваля искусств Tete-a-Tete, патронируемого Фондом Инары и Бориса Тетеревых, Херманис поставил по стихам Бродского спектакль с участием Михаила Барышникова.
Уже другие сирены будут звенеть вокруг: десанты высоких гостей из Москвы, главная премьера сезона, которую нельзя пропустить, на которую невозможно попасть. Почти все отклики будут переполнять экстатические вопли или подробные отчеты, как доставали билет да кого встретили в зрительном зале. Вот она, сила мифа! Хорошо, когда миф один, но когда их два — это уже целый концерн или холдинг. По иронии судьбы даже само название спектакля «Бродский / Барышников», если свести его к двум инициалам, можно легко спутать с другим именем-брендом — ББ, Брижит Бардо. А что? Неплохая компания! Почему-то мне кажется, что Иосиф Александрович был бы не против, а вот за Барышникова не поручусь, он серьезный мужчина, хотя и старается производить впечатление компанейского и милого.
И спектакль у них с Херманисом тоже очень серьезный, не рассчитанный на светский ажиотаж.
На сцене тихо, как в библиотечном зале в Сан-Диего. Пустая терраса, похожая на те, которые сохранились на старых юрмальских дачах. А еще больше декорация Кристины Юрлане напомнила мне террасу-корабль из легендарного спектакля «Серсо» Анатолия Васильева, торжественно плывущую во времени и пространстве. Со свечами, людьми, алыми бокалами. Тут ничего этого нет. Корабль давно на мели. Только пыльные стекла и проводка, висящая уродливыми гроздьями и готовая полыхнуть в любой момент настоящим электричеством.
Барышников появляется незаметным прохожим с фибровым чемоданом советских командировочных и отпускников. Устало садится на скамейку, достает фляжку с виски, будильник и ту самую синюю ардисовскую книжечку «Конец прекрасной эпохи». Сделав два глотка и водрузив на нос очки в модной оправе, медленно начинает читать.
«Мой голос, торопливый и неясный, тебя встревожит горечью напрасной…»
Тихая, монотонная, почти не окрашенная эмоциями читка. Без актерских завываний, но очень внятно. Каждое слово в цель, как из винтовки в тире. Сухо, спокойно, точно. Только один раз он позволит себе чуть подчеркнуть голосом смену ритмов. Но тоже не нарочито, не напоказ. Просто что-то припомнил или на чем-то, понятном ему одному, споткнулся.
Вообще «ББ» — это невероятно интимная история двоих. Даже непонятно, как такой закрытый человек, как Барышников, на нее решился. Может, возраст подошел. Может, Алвис воодушевил или перспектива вернуться в родной город, где прошло детство и могила матери. А может, давняя потребность озвучить эту боль, эту память, эти стихи. И сделать это именно на русском языке, собственно, на котором они и были написаны, прожиты и впервые услышаны.
Во время спектакля латышский перевод будет ползти в виде нечитаемых бескрайних видеообоев по стене террасы. С трудом представляю, чтобы кто-то стал всерьез их разбирать. Скорее это графический декор — дань международности и политкорректности. Но по большому счету это, конечно, очень наша, русская история. Со всем сложным комплексом вин, обид, страхов, бесконечных и бессмысленных выяснений, кто прав, кто виноват, когда уже никого и в живых-то нет. Из главных протагонистов «прекрасной эпохи» собственно один Барышников и остался. И только танец, точнее попытка его, придает этому действу другой масштаб, переводя в иное измерение, где уже не нужен никакой реквизит и зудящие подробности, которые так волнуют общественность.
Я вижу его запавший рот, эти бледные едва шевелящиеся губы, эти совиные, светлые глаза, которые он иногда прикрывает в усталой истоме. В эти мгновения он становится похож на рисунки Леонардо, когда тот рисовал старость. Сходство усиливается, когда Барышников снимает пиджак и жилетку, закатывает, как полотер, брюки, и мы видим его жилистое, немолодое тело, натруженные гладкие, безволосые ноги. Анатомический атлас из старинных увражей.
«И останется торс, безымянная сумма мышц…»
И даже что-то похожее на нежность вызывает эта плоть, этот птичий профиль мальчика-старичка, эти его серые, почти седые волосы. Так остро чувствуешь, что, несмотря на крепкую и выносливую конструкцию, все в этом теле очень хрупко и сложно устроено. И все так ненадолго, как трепыханье бабочки, запертой в оконной раме.
В какой-то момент Барышников попытается ее изобразить. И даже ею станет, когда сведет озябшие лопатки и вздрогнет кистями рук предсмертно. А еще он будет конем (слабый отзвук давнего номера «Кони привередливые» на песню Высоцкого), и цветком (привет Нижинскому с его «Призраком розы»), и Медузой Горгоной (даже не знаю, что это такое было, но что-то невероятное по пластике, похожее на рисунки все того же Леонардо или какие-то мраморные обломки древних скульптур).
Почти никакой музыки. Какой-то церковный хорал — как фон, отдаленным эхом. Только тихий речитатив стихов, как дождь рикошетом по дачной крыше, лишь иногда прерываемый всполохами искрящей проводки. Последний фейерверк в честь гения (двух гениев!), грозящий обернуться пожаром и спалить этот ветхий театрик дотла. Но под конец Херманис выдаст Барышникову белила, чтобы закрасить стеклянные окна террасы, да и то не до конца. И в этот момент я вспомнил Фирса из чеховского «Вишневого сада». Собственно, Барышников и есть этот брошенный всеми Фирс, помнящий, кто на каких балах танцевал да как сушеную вишню возами в Москву возили. Он последний. И сада нет, и бала больше не будет, а он еще есть. Зачем? Ну, чтобы вот так посидеть напоследок, перебрать старые вещи, отхлебнуть вискарика, что-то вспомнить из старых стихов и балетов. Он читает книгу, пьет, слушает пленку на бобинах дряхлого магнитофона, с которого его окликнет грассирующий, надменный, эпохальный голос.
«Я входил вместо дикого зверя в клетку».
Да, это он, Иосиф, Иосиф Александрович. Куда без него? Великий Джозеф, о котором мы не перестаем думать и говорить, словно расстались с ним вчера и готовимся встретиться завтра. Барышников играет так, будто ничего в этом сверхъестественного нет. Он в это верит. Он даже знает это наверняка.
Три Федры
Изабель Юппер
Ее отец владел фирмой по изготовлению сейфов. На этом бизнесе он нажил целое состояние. Всем где-то надо держать деньги, ценные бумаги и фамильные драгоценности. Она из состоятельной семьи. В ранней юности училась в Сорбонне на факультете славистики. Думала стать филологом. До сих пор помнит отдельные русские слова. Странно, не могу отделаться от мысли, что в самой личности Изабель Юппер тоже есть что-то от сейфа. Она очень закрыта. К ней невозможно подобрать шифр или ключ. Что она таит, никто не знает. Например, за всю жизнь у нее был один муж — режиссер Рональд Шама. Но они очень редко появляются вместе. У них трое взрослых детей, но надо очень постараться, чтобы обнаружить в интернете их фотографии. Изабель намеренно избегает любых вопросов о своей жизни, любых опасных откровений. Только фильмы, спектакли, только роли, которым несть числа… Мне довелось однажды брать у нее интервью в Париже, в отеле на rue Madame. Почему-то запомнилось, что у нее были влажные волосы, словно после дождя. Она отпивала маленькими глотками зеленый чай из фарфоровой пиалы и говорила низким, простуженным голосом. Когда я признался, что без грима она похожа на Грету Гарбо, заметно оживилась. «Я знаю. Особенно когда делаю вот так». И, отбросив волосы с лица, прижала ладони к вискам, как Гарбо на знаменитых портретах Эдварда Штайхена. Действительно, похожа!