Про него рассказывают, что в любом углу он может расстелить коврик, чтобы проделать свой ежедневный тренинг — хитроумную комбинацию из балетного экзерсиса и йоги. Юные артисты, случайно забредшие в репетиционный зал, вначале пугались при виде живого Барышникова, выполняющего какие-то пассы и телодвижения в ношеных трениках. Потом привыкли. У себя в центре он может запросто заглянуть к кому-нибудь на мастер-класс или лекцию и, если нет свободных мест, усесться на пол рядом со студентами. И будет очень возмущаться, если кто-нибудь попытается уступить ему свое место. А если надо что-то переставить на сцене, всегда первый бросится помогать рабочим.
Дима Крымов вспоминал, как однажды на репетиции ему понадобился скотч. Барышников не понял: «О, у меня дома есть отличный, недавно подарили. Я обязательно принесу». Дима пояснил: речь не о виски, а о клейкой ленте. Барышников тут же где-то ее раздобыл, а на следующий день и виски принес. Обещал же!
И все было бы замечательно, если бы не одно обстоятельство: Барышников никогда не общается с российскими журналистами. Какие только ходы ни предпринимались, какие связи ни задействовались — все напрасно. Серые глаза становятся ледяными и невидящими. Рот сжимается в презрительную щель, на лице проступают сразу все шестидесятилетние морщины. Все знают: соваться к нему с просьбой об интервью бессмысленно. Отошьет так, что мало не покажется.
Что это? Нежелание подпускать к себе тех, кто кормится за счет чужой жизни и славы? Опасения, что слова его будут искажены или, того хуже, перевраны? А может, просто застарелый страх, живущий в нем со времен разных отделов кадров, ЖЭКов, ЖАКТов и прочей совковой гэбни, под присмотром которой он прожил свои первые двадцать семь лет? Я не знаю. Могу только предположить, что в его жизни могла быть какая-нибудь страшная клятва, которую взял с него кто-то очень умный и знающий и которую он еще ни разу не нарушил. А может, дело в том злополучном письме, подписанном известной балериной, его партнершей, которое он получил через несколько месяцев после того, как остался. Там были четкие заверения и гарантии, что если он вернется в СССР, то будет немедленно прощен и получит все, что пожелает. Он тайком покажет это письмо Майе Плисецкой, тогда гастролировавшей в Нью-Йорке. «Это КГБ, Миша, — скажет Майя Михайловна, хорошо знакомая с почерком головной организации. — Они тебя убьют». С тех пор никаких контактов с незнакомыми людьми из Союза, никаких политических заявлений, никаких диссидентских компаний. Жизнь очень закрытого человека, круг интересов которого ограничен чистым искусством.
Впрочем, с западными журналистами Барышников общается. Нечасто, но все же. А в 1986 году даже выпустил в качестве приглашенного редактора новогодний номер французского Vogue. Так что журнально-газетный жанр ему совсем не чужд. И к Ларри Кингу он ходил на программу. И к Чарли Россу. Словом владеет вполне. И даже лучше многих балетных. Но только не с бывшими соотечественниками из числа пишущей братии. В какой-то момент я это понял и попытки встретиться с ним оставил. Да, собственно, что я такого хотел услышать, чего бы не знал? Вся жизнь Барышникова последних сорока лет расписана по дням, месяцам и сезонам. Его увлечения, его роли, его женщины, среди которых было несколько эпохальных див, — все это такой длинный роман, который при желании можно самому пересказать.
Я обязательно бы начал с Первого конкурса артистов балета. До сих пор вижу его Корсара в чалме с пером, победительно рассекающего воздух. Или как он потом из рук Галины Сергеевны Улановой получал Гран-при. Как завидовал я тем, кто мог позволить себе смотаться на один вечер в Ленинград, чтобы посмотреть его в «Дон Кихоте» или «Сотворении мира». И как в августе 1974 года у себя на даче в Болшеве, сквозь все помехи и глушилки ловя «Голос Америки», я услышал ликующие интонации Александра Гольдберга из Вашингтона: Барышников остался, он скоро будет в США, мы скоро его увидим… И такая тоска вдруг подступила к горлу. Все-таки остался! Значит, мы его больше никогда не увидим. А потом был подробный репортаж все по тому же «вражескому голосу» о «Жизели» в Метрополитен, где его партнершей стала Наталья Макарова. И когда на финальных поклонах весь Нью-Йорк неистовствовал и плакал от счастья, а она, склонившись в глубоком реверансе, бросила к его ногам букет белых роз — это был как штандарт, победно взвившийся над королевским дворцом. Да здравствует новый Король!
Мог ли я себе вообразить тогда, что спустя почти двадцать лет буду ехать в поезде Москва — Ташкент и слушать нескончаемый монолог Наташи о том, как она оставила балет «из-за Мишки»! Это он ей сказал, что пора уходить, что на былой славе не проедешь, что дальше будет хуже, что ей нельзя унижаться, выпрашивая милости у публики. Ты гордая женщина, ты лучшая и еще что-то в этом духе, что всегда говорят мужчины, перед тем как отрубить бывшей подруге голову. А Макарова была не просто подругой и соратницей, но первой после Анны Павловой русской прима-балериной, сделавшей себе имя и карьеру на Западе. «Но как он мог! Как он мог! — восклицала Наташа. — Он же шафером был у меня на свадьбе. Венцы над нами с Эдвардом держал…» Полдня она прорыдала после своего разговора с Барышниковым, сидя на каменных ступенях перед фонтанами. «До сих пор не понимаю, почему я тогда не утопилась в одном из них».
Но в 1974 году их было трое, поделивших королевство западного балета, — Миша, Наташа и, конечно, Руди, Рудольф Нуреев. Три кировских этуали, три великих русских невозвращенца, три грандиозных танцовщика, перевернувших все представления об искусстве балета. По странному совпадению все трое были из семей военных. Они не понаслышке знали, что такое военная муштра, дисциплина, душный запах тяжелых суконных шинелей и пахнущих ваксой сапог. А тут еще балет, самый крепостной из всех родов искусства.
Им было от чего бежать, перемахивая через все границы, заграждения и турникеты, через все обязательства и запреты. На волю, на воздух, на простор свободного танца, не обязательно связанного классическим каноном, — на простор другой жизни, о существовании которой они только догадывались, но ничего толком не знали. Бедные дети коммунальных квартир, они впервые почувствовали себя богачами: теперь им принадлежал весь мир. Отсюда нуворишеский размах их планетарной славы, ненасытная жадность до новых ролей, балетов, стран, впечатлений. Они хотели всё попробовать, пережить, испытать, купить. Что-то было в их танце непостижимое и завораживающее для рационального западного сознания. «Чистая метафизика тела», — скажет Бродский о Барышникове. Не только! Освобожденный дух ликовал, радовался и рвался куда-то далеко за пределы балетной сцены. Энергия миллионов людей, у которых был отнят этот простор, питала их искусство. Это был танец у последней черты, на пределе представлений о гравитации и физических возможностей тела. Это была победа над прошлым, которое они ненавидели и которого стыдились, над всеми страхами и предрассудками, которые продолжали в них жить, над самими собой, тогда не знавшими толком ни одного иностранного языка, но ставшими своими для многих тысяч людей, никогда раньше не бывавших на балетных спектаклях.
Миша, Наташа, Руди — легендарная русская троица 1970-х, мечта любого балетомана и кошмар любого продюсера, который попытался бы свести их на сцене. Как бывшие советские люди, они не очень-то ладили друг с другом. А если судьба, а точнее, условия контракта сводили их вместе, то они ревниво отслеживали все условия и количество аплодисментов, причитающихся каждому. И не дай Бог, если кому-нибудь перепадало больше!