Бродский оказался поэтом «русского мира» именно потому, что выступает олицетворением всех его главных качеств. Вот такой действительно странный парадокс. Бродский, который всю жизнь ощущал себя в России изгоем, оказался после конца советского проекта главным постсоветским или внесоветским, главным русским автором, более русским, чем Юрий Кублановский, более русским, чем Олег Чухонцев, и уж конечно, более русским, чем Евгений Евтушенко. Евтушенко на его фоне выглядел страшно советским. После его смерти это стало еще более очевидным. Если в начале своего поэтического пути он писал почти всегда очень хорошие стихи, стихи действительно выдающегося литературного качества, с огромным хвостом ассоциаций, очень культурные стихи, психологически очень точные, если в 1958 году он был выразителем мнения миллионов, то в 1988-м стал уже абсолютным анахронизмом.
Если сопоставлять поэтов по одному из главных критериев – не по количеству хороших стихов, а по количеству слабых, то Евтушенко проигрывает Бродскому вчистую. Процент поэтического шлака в его творчестве зашкаливает. И сам он много раз о себе говорил, что перечитывать собственные подборки и даже собственные сборники не может без жгучего стыда. Самое же печальное, что у него под конец жизни была совсем уж провальная попытка написать стихотворение с позиции «русского мира» – я говорю о «Медсестре из Макеевки» (февраль 2015-го), – но, в отличие от «На независимость Украины» Бродского, это получилось у него очень неорганично.
Вместе с тем, если отобрать придирчиво 150–200 лучших стихотворений Евтушенко, это окажется книга, ничуть не уступающая аналогичному сборнику Бродского. Больше того, неожиданно выяснилось, что Евтушенко в каком-то смысле даже и живее сегодня. Потому что вещи, о которых он говорил, которые казались публицистически преходящими, как выяснилось, бессмертны. Евтушенко, при жизни оттесненный Бродским куда-то в глубокую поэтическую периферию, после смерти оказался во многих отношениях ему равен, а кое-где даже предпочтительнее.
Советское и русское противопоставлены друг другу по множеству критериев, и иногда, право, не знаешь, на чью сторону встать. И говоря о Бродском как о поэте «русского мира», я выделил бы пять его черт, пять фундаментальных признаков того мировоззрения, которое Бродский выражает.
Так вот, каталогизируя «русский мир», каталогизируя черты этой поэтики, которые мы наблюдаем на протяжении всего ее развития с державинских времен, но только сейчас они, как скелет, с постепенным истончением плоти выступили во всей безобразной наготе, мы должны в первую очередь обратить внимание на русский логоцентризм. «Слова поэта суть уже его дела», – говорил Пушкин в передаче Гоголя. И действительно, русскому человеку дано так мало действовать, что слово остается его главным оружием. Нигде в мире слово не значит так много – во всем остальном общество напоминает паралитика, у которого, кроме дара речи, ничего не осталось, да еще и рот ему все время затыкают. Каждое сказанное слово весомо до того, что из-за него дрались на дуэли, «пошли дуэли из-за разночтений у Гегеля», как сказано у Вячеслава Пьецуха. В любом случае это две тесно связанные черты русского миросознания.
Великая роль слова, логоцентризм – явление по преимуществу компенсаторное. И эта идея компенсации словом бытийственных, бытовых, литературных, житейских неудач и есть главная, наиболее фундаментальная тема Бродского.
В онтологии Бродского, в его мировоззрении мир, как правило, не просто трагичен. Как Россия, оплот духовности, окружена жестоким миром, так наша жизнь окружена смертью. «Русский мир» – это мир осажденной крепости. В этой осажденной крепости, где проходит наша одинокая и короткая жизнь, единственное, что можем мы сделать, – это с помощью слова попытаться преодолеть время, попытаться преодолеть смерть, как в самом классическом стихотворении Бродского на эту тему:
Нет, я вам доложу, утрата,
завал, непруха
из вас творят аристократа
Абсолютно логоцентрический мир Бродского постоянно им описывается. Он все время говорит о том, что главная задача поэта – развивать язык и быть орудием языка. И это обожествление языка – в сущности, довольно печальное признание в полной собственной неспособности изменить мир иначе. Мы не можем ничего сделать, но мы можем это назвать. В силу этого в поэзии Бродского чрезвычайно высока роль риторического приема, потому что слово становится альтернативой власти и в каком-то смысле ее заменой. Бродский, как прямой наследник Маяковского, о чем сказал еще Юрий Карабчиевский в своей книге «Воскресение Маяковского» (1983), наследует ему прежде всего в том, что он поэт риторического плана.
Бродский – один из самых умных поэтов своего времени. Его стихи насыщены мыслью, насыщены тезисами. Бродский говорит лозунгами, поэтому он прекрасно запоминается: «Но ворюга мне милей, чем кровопийца», «Смерть – это то, что бывает с другими». Любая строчка Бродского легко ложится в цитату. Бродский афористичен, каждое слово его чеканно. Бродский риторичен, у него мало метафор. Совершенно справедливо писал Владимир Новиков, что вместо метафор у Бродского дефиниции, – для поэта риторического склада это вообще характерно. Он говорит так, чтобы быть понятым, быть понятным. И отсюда почти физическое наслаждение, которое мы испытываем, читая Бродского. Он аппетитен для произнесения вслух. Прекрасен в этом смысле.
Евтушенко тоже ритор, конечно. Но у Бродского есть одно принципиальное отличие: как и вся российская идеология, и вся российская официальная риторика, он с удивительной легкостью утверждает взаимоисключающие вещи. Трудно представить, что «На смерть Жукова» и «Пятая годовщина» написаны одним пером; «Мой народ», «Стихи о зимней кампании 1980 года» и «На независимость Украины» – одной рукой. Та же самая рука, которая выводила «Мой народ», написала:
Слава тем, кто, не поднимая взора,
Шли в абортарий в шестидесятых,
спасая отечество от позора!
Сказано эффектно, но находится за гранью любых представлений о нравственности. Однако поэт говорит не то, в чем он убежден, скорее наоборот – он бывает убежден в том, что у него хорошо сказалось.
Совершенно бессмысленно предъявлять претензии к Маяковскому, который в 1914 году пишет восторженные плакаты:
У Вильгельма Гогенцоллерна
Размалюем рожу колерно.
Наша пика – та же кисть,
Если смажем – ну-ка, счисть!
А в 1916-м – «Войну и мир», поэму ярко антивоенную. Бессмысленно спрашивать, как он думает. Он думает так, как хорошо звучит. И в этом смысле главная ценность «русского мира» – это именно «хорошо звучит», «хорошо сказано». Мы можем предъявлять какие угодно претензии к Горькому, который сегодня говорит одно, а завтра другое, да и к Пушкину, который сегодня пишет оду «Вольность», а завтра «Клеветникам России», – это одинаково хорошо сказано. Потому что тут главнее всего – и это третья особенность «русского мира», наиболее мучительная, – не мысли, а эмоции. Эмоции риторически привлекательны. Привлекательно, с одной стороны, написать «Там лужа во дворе, как площадь двух Америк»
[84], а с другой – патриотические строки, которых у Бродского немало.