В конце концов воспоминание о Масэ и наших детях взяло верх, и, собравшись с силами, я смог преодолеть искушение уехать и не возвращаться. Мои спутники обрадовались тому, что я пришел в себя и решил следовать за ними. Но они совершенно не поняли, какая внутренняя борьба происходила во мне. Невозможно было объяснить, что я только что отверг тысячу жизней, которые мог бы прожить, в пользу одной-единственной, которой отныне будет ограничен мой горизонт. Мысленно я испытывал болезненную скорбь по несбывшимся возможностям. Этот миг обозначил самый крутой поворот в моей судьбе. Я отправился в Дамаск, обуреваемый множеством желаний, а прибыл туда, лишившись их. Мне оставалось только одно: сделать отпущенную мне единственную жизнь богатой и счастливой. Это уже много и в то же время так мало.
Я надолго загнал леопарда в мешок.
* * *
К счастью, этот перелом случился, когда мы были неподалеку от Дамаска. Войти в этот город в тот момент, когда, как я чувствовал, у меня могла начаться новая жизнь, было утешением и счастьем. То, что я почувствовал в Бейруте, еще острее ощущалось в Дамаске: здесь действительно был центр мира.
А между тем город подвергся серьезным разрушениям, которые были результатом не только войн с франками, но и вторжений турок. Последним по времени – за несколько лет до моего приезда – было нашествие Тамерлана. Он сжег город. Балки черного дерева и сандараковый лак вспыхивали, как факелы. Уцелела только Большая мечеть Омейядов. К моменту нашего прибытия город еще не был полностью отстроен и все же производил впечатление мощи и неслыханного богатства. Караваны устремлялись прежде всего сюда, поэтому городские базары изобиловали всевозможными чудесами, на которые только способны земные мастера. Смешение народов здесь еще более удивляло, чем в Бейруте. Говорили, что христиан, всех до единого, перерезали монголы. Но многие италийские торговцы вернулись и расхаживали по улицам. Францисканцы-кордельеры приютили нас в монастыре, где предоставляли кров паломникам и странствующим христианам. Дамаск был связан с Каиром и многими другими городами курьерской службой, использовавшей верблюдов. Мы получили вести от наших оставшихся в Египте товарищей и смогли ответить им.
Самое главное, в Дамаске были сказочно прекрасные сады. Это искусство, доведенное до высшей степени совершенства, казалось мне, так же как и архитектура, признаком высокоразвитой цивилизации. Наша знать, затворившись в своих укрепленных замках, вечно боялась грабежей и не имела досуга, чтобы обустроить землю – наподобие того, как она поступала с камнем. Нам были известны лишь два мира: город и деревня. Между этими мирами арабы придумали третий – спланированную и благоустроенную, уютную и гостеприимную природу, имя которой – сад. Для этого они просто обратили свойства пустыни в их противоположность. Безграничную ширь заменили оградой высоких стен, палящее солнце – прохладной тенью, тишину – щебетом птиц, сушь и жажду – прозрачной ледяной водой, растекавшейся тысячей фонтанов.
В Дамаске мы обнаружили множество иных усовершенствований, в частности паровую баню. Я бывал там почти каждый день, испытывая неведомое мне прежде удовольствие. До сих пор я не догадывался, что тело само по себе может стать объектом наслаждения. Мы с самого детства привыкли прятать его под одеждами. Мытье водой в нашем климате было тяжкой повинностью, так как вода у нас чаще всего холодная, да и той мало. Сношение полов происходило в темноте за закрытым пологом. В зеркалах отражались лишь наряды, в которые было облачено тело. В Дамаске, напротив, я познал наготу, непринужденную открытость жаркому воздуху и воде, удовольствие тратить время только на то, чтобы делать себе приятное. Так как мне была отпущена лишь одна жизнь, тем более стоило наполнить ее радостью и наслаждением. Истекая потом в благоуханных парах восточной бани, я понял, как это ново для меня.
Вероятно, в этом состояла самая поразительная особенность Дамаска, расширявшая мое понимание Востока. Дамаск был центром мира, и это положение множило удовольствия, а не только упрочивало власть тех, кто жил в этом городе. Смысл стекавшихся туда караванов был, разумеется, в торговле. Товары прибывали и отбывали, обменивались и приносили прибыль. Но город, получая свою долю от всего, что имело цену, преследовал единственную цель: это должно было служить его благополучию. Дома были украшены драгоценными коврами. Блюда подавались на редчайшем фарфоре. Повсюду витали пленительные ароматы мирры и ладана; пища была изысканной, и повара с дивным искусством подбирали сочетания блюд. В библиотеках хранились всевозможные труды, а эрудиты и ученые с полной свободой изучали их.
Это понимание наслаждения как высшей цели существования стало для меня откровением. Еще я понял, что не смогу в полной мере вкусить наслаждение, так как у нас, христиан, не было доступа к тем, кто дарил и одновременно получал самое большое наслаждение, то есть к женщинам. В Дамаске мы находились под строгим наблюдением, за любовную связь с мусульманкой христианин мог лишиться головы. И все-таки мы могли видеть их. Мы встречали их на улицах, ловили взгляды сквозь покрывала или зарешеченные окна, угадывали пленительные формы, вдыхали ароматы. Даже будучи затворницами, они казались нам более свободными, чем западные женщины, более склонными к сладострастию; они сулили наслаждения, подсказываемые нашему дерзкому воображению телом, существование которого нам открылось в хамаме. Мы чувствовали, что сила этих наслаждений может рождать неистовые страсти. Иноземцы без конца рассказывали друг другу кровавые истории о ревности, приведшей к преступлению, а порой и к кровавым драмам. Однако эти эксцессы не только не подавляли, но, напротив, усиливали желание. Многие купцы поплатились жизнью, не сумев устоять перед искушением.
Возвращаясь к моей единственной жизни, замечу, что сам я жил лишь памятью о своей единственной женщине и часто думал о ней. Представляя, что она делит со мной все эти удовольствия, я мысленно обещал снабдить ее средствами для их достижения. Я закупил благовония, ковры и рулоны бокассина – шелковистой ткани, которую местные ткачи изготавливали из хлопка.
Так прошел месяц, и вот перед самым отъездом нам выпала удивительная встреча. Мы возлежали на кожаных подушках и пробовали всевозможные разноцветные сласти, когда проводник-мавр, сопровождавший нас от самого Бейрута, сообщил о прибытии двух турок. Он сказал об этом со смехом, и мы не сразу поняли, чем вызван этот смех. Загадка разрешилась, когда турки предстали перед нами – нечесаные верзилы с всклокоченными бородами. Чувствовалось, что им не по себе в восточных одеждах. Едва они заговорили, как у нас не осталось сомнений в том, что перед нами переодетые соотечественники. Тот, что постарше, лысеющий рыжеволосый мужчина, представился с надменным видом, хорошо знакомым мне с той поры, когда нам с отцом приходилось подолгу дожидаться, когда нас примет знатная особа.
– Бертрандон де ля Брокьер, первый стольник монсеньора герцога Бургундского! – назвался он.
Мы были всего лишь торговцы, и он полагал, что вправе обращаться к нам свысока. Однако нелепость его наряда и то, что мы, приветствуя его, по-прежнему возлежали на подушках, разбавили его самоуверенность легким замешательством, если не страхом. Мы в свою очередь представились, не выказывая излишнего почтения, и стольник и его спутник неловко опустились на подушки.